Изменить стиль страницы

Федор Иваныч вышел из квартиры фабричного инспектора омраченный и разочарованный. Он крепко хлопнул большой парадной дверью и сошел с крыльца.

Смеркалось. В небе зажглось несколько серебряных звезд, и полная луна медленно выплывала из-за облаков. Над городом стояла золотистая пыль и трескотня извозчичьих пролеток по мостовой.

Федор Иваныч постоял немного в раздумье и затем с чувством изысканно и сильно выругался.

Потом повернул за угол и пошел по тротуару, напирая на встречных, толкаясь и никому не уступая дороги.

Он злился на фабричного инспектора, на купцов, на свою бедность и на всю жизнь. Хороший машинист, слесарь и токарь, он давно уже создал себе репутацию беспокойного и неуживчивого человека и действительно нигде не уживался. Он уже не гнался за тем, что за труд ему платили бессовестно мало, он искал только одного: чтобы с ним хоть обращались-то деликатнее. Но обращение было везде грубое, а на грубости Федор Иваныч всегда отвечал еще более грубо и, обладая горячим характером, даже пересаливал в этом отношении и никогда не оставался в долгу у своих обидчиков. От этого своего непокорного характера он страдал всю свою жизнь, страдала его любящая, кроткая жена Маша, голодали ребятишки.

Федор Иваныч еще раз выругался сквозь зубы и толкнул кого-то плечом.

Вот и теперь: шел к фабричному инспектору защиты просить, а вместо этого и тут стычка вышла. Он злобно припоминал подробности объяснения. Вышел инспектор к нему в прихожую, важный, толстый… «Что тебе нужно?» — «Так и так…» — вежливо начинает рассказывать Федор Иваныч, смягчая свой громкий голос.

— Ну, и что же? Делай, что велят! — с неудовольствием говорит инспектор.

А в зале, слышно, кто-то на музыке играет и женский голос про любовь поет.

— Ка-ак? — возвышает голос Федор Иваныч. — Да как же это можно? Да я…

— Молчать! Пшел вон!

Инспектор вспылил, раскраснелся и ушел из прихожей, а у Федора Иваныча в груди так и запылало. Обидело его такое обращение. Не понял его инспектор, да и понимать не хотел.

— Кто твой хозяин? — крикнул он на горничную около двери. — Татарин али русский?

— Русский, — пробормотала она, отшатнувшись от Федора Иваныча.

— Ну, так скажи ему, — и голос его загремел по всей квартире, так что даже музыка прекратилась и про любовь перестали петь, — скажи ему, что дур-рак он!

Рявкнув так, Федор Иваныч изо всей силы хлопнул дверью и ушел.

Ему хотелось излить кому-нибудь свое горе, всю свою наболевшую душу. Он вспомнил, что давно обещался побывать у брата; брат у него, сравнительно с ним, богатый человек: своя лавка, свой дом на набережной, лошадь, корова, свиней сколько, кур одних сорок штук. Вот еще обещал ему брат пару кур да петуха на обзаведение. Добрый он мужик, брат-то, только скучный — сытый больно, да покой своей жизни очень любит, а жена у него — сущая ведьма: скопидомка, жадная и скупая, все боится, как бы бедному брату от богатого чего не перепало. Из-за нее они с братом и отдалились друг от друга.

Зайти разве к брату?

Федор Иваныч вышел на набережную, разыскал небольшой, серенький домик с палисадником.

На крыльце сидел брат. Он был приземистый, лысый, с длинной рыжей бородой и нисколько не был похож на Федора Иваныча. Сквозь ситцевую рубаху, подпоясанную под мышками, «выщелкнулось» довольно объемистое брюхо.

— Что поздно? — сказал он Федору, подвигаясь и давая место рядом с собой.

— Да так… завернул! — промычал кузнец, присаживаясь.

Он снял с головы потный картуз и, смотря в него, вздохнул.

— Что невеселый? Али все не ладишь с купцами?

Федор Иваныч крякнул, надел опять картуз и заговорил.

Он заговорил о том, как оскорбили его купцы, как он с ними ссорился, как был у инспектора, и что вышло из этого.

Говорил о том, как тяжела жизнь рабочего человека, как трудно ему бороться и как все труднее становится жить.

«Что ни год — уменьшаются силы, ум ленивее, кровь холодней»… — неожиданно ввернул он стихи из Некрасова и заключил задушевным, грустным тоном, понижая голос почти до шепота: — Эх, брат, хоть бы ты помог мне! Не купцов же идти просить! Они скажут: «р-ра-ботай!», а ведь я работаю вот уже тридцать лет, брат!

Федор Иваныч грустно улыбнулся.

Брат покачал бородой.

— Я-то что же? Чем я помогу?.. А ты бы, того… покорился бы им.

— Покориться? Не-ет! — вскричал Федор Иваныч, и черные глаза его вновь загорелись сатанинской гордостью. — Не могу покориться! Понимаешь? Не могу!

Он побледнел и глубоко задышал. Ему уже стыдно было, что он вдруг расчувствовался перед братом.

Брат молчал.

Луна ярко освещала их несходные фигуры: одну — благодушную, а другую — мрачную; облила, словно молоком, кусты акаций в палисаднике и посеребрила неподвижную гладь Волги. У берега стояли черные баржи и суда, неподвижные и таинственные, как спящие чудовища.

— Я бы их! — с глубокой сдержанной злобой воскликнул вдруг Федор Иваныч и сжал кулаки.

Брат немного отодвинулся от него.

— Да-да-а! — протянул он, захватив горстью свою длинную бороду и не находя что сказать. — Трудно тебе, Федор, эх, трудно!

Потом он зевнул.

— О-хо-хо! Господи Иисусе Христе! Сколько горя-то на свете!

И, вставая, добавил совсем в другом тоне:

— Что, возьмешь, что ли, кур-то?

— Давай! — мрачно ответил Федор и тоже встал.

Они вошли в калитку на двор, и хозяин отворил дверь курятника.

— Хватай прямо с нашести! — сказал он добродушно.

Федор Иваныч исчез в курятнике, где тотчас же начался куриный переполох.

— Кто там? — раздался из окна звонкий голос.

— Бери скорее! — торопливо зашептал брат. — Проснулась, волк ее заешь!

Федор Иваныч разбойничал в курятнике. Куры отчаянно кудахтали и хлопали крыльями. Скоро он выскочил из низенькой двери, держа вниз головой в одной руке двух куриц, в другой — петуха.

Но толстая женщина, в юбке, без кофты и босиком, уже шла из сеней к ним.

— Это что за разбой? — завопила она, всплеснув руками, увидев обоих братьев на месте преступления.

— Так что… куры вот… Федору… — робко бормотал муж.

— Куры! Куры! — передразнивала она его желчно. — Твои, что ли, куры-то? Я их сама выводила да сама кормила! Мое это добро, не дам никому! Ах, ты, бардадым, бардадым! Рохля! Дурак!

— Да ведь не чужому… брату! Что ты!

— Какому брату? Какой он тебе брат? И на дух не надо мне твоей родни! Все они у тебя шобонники, голоштанники! Только норовят что-нибудь стащить, пьяницы!

— Тьфу! — плюнул муж.

А она, подступая к Федору Иванычу, задорно и звонко кричала:

— Отдай назад, грабитель!

Федор Иваныч в эту минуту был похож на браконьера: он держал в левой руке всех трех птиц, а правой отстранял от себя бабу. Он свирепо глянул на нее исподлобья и сказал:

— Отойди, тетка, не отдам!

Он выскочил в калитку с курами в руке и быстро зашагал к берегу.

В это время из окна домика высунулась длиннобородая, лысая голова старшего брата, ярко освещенная луной, и прокричала:

— Поезжай на бударе! У берега моя будара стоит!

На Волге было тихо. Вдоль всего берега неподвижно спали длинные, черные баржи. Где-то в трюме слышался глухой и мерный стук водолива, струя воды, которую выкачивали, падала из отверстия в боку баржи и мягко шумела, выливаясь в реке. Где-то далеко играли на гармони, и дрожащие звуки протяжной песни тихо плыли в теплом воздухе. Кое-где на баржах разводили огонь и кипятили ужин в котелке. На других судах рабочие садились в кружок и ужинали, другие молились, обратясь лицом на восток; их черные фигуры отчетливо вырезались на светлом фоне реки, которая блестела под серебряным светом луны. Вдали, за Волгой, чернела узорчатая полоса лесистого берега.

Там, кое-где, словно светляки или чьи-то кровавые глаза, краснели точки далеких рыбацких костров. Фонари на мачтах судов казались издали разноцветными звездами.

Федор Иваныч почти неслышно ударял кормовым веслом, пробираясь вдоль берега, между бесчисленных баржей, пароходных конторок, судов и плотов. Черный, он плыл в тени почти невидимый. Вода здесь казалась тоже черной и тихо журчала под плавными, неслышными ударами длинного кормового весла.