Изменить стиль страницы

В это время мне случайно пришлось встретиться и познакомиться с ним в гостях у одного модного тогда писателя. Маяковским оказался высокий, здоровенный, жилистый детина в приличном костюме и каком-то оригинальном бархатном жилете. На вид ему можно было дать лет двадцать пять, хотя на самом деле могло быть и меньше, но уж слишком громоздким был этот великан с густым, сильным басом, важным видом, квадратным лбом коротко остриженной головы и презрительно выдающейся нижней челюстью. Его характерное, резко очерченное лицо с тяжелым взглядом глубоких глаз и просторным черепом казалось мрачным и застенчивым.

Совсем не таким представлял я себе героя скандальных вечеров и носителя желтой кофты. По газетам, это был развязный рекламист, авантюрист, трактирный кутила. Но этому представлению не отвечало непосредственное впечатление: Маяковский был очень серьезен, сдержан, обнаружил большую начитанность по художественной литературе, держался скромно, иногда краснел и смущался. Казалось, что на эстраде и в литературе он чувствовал себя совсем не тем, чем был на самом деле. Таково было мое первое впечатление от встречи с Маяковским.

Прошло несколько лет. Имя Маяковского больше не фигурировало в хронике литературных скандалов, но зато появлялись в печати его стихи: он примкнул к редакции «Сатирикона», вращался в литературных кружках молодежи, в его стихах стало заметно влияние «лабораторной работы»: меткость сравнений, богатство изысканных рифм, мастерство техники. Школа символистов оказала ему, несомненно, большую услугу, и все-таки он чем-то отличался от них, выявлялось свое собственное, «Маяковское» лицо. Появилась его поэма под юмористическим заглавием «Облако в штанах», хотя ничего веселого в ней не оказалось: наоборот, она была проникнута революционным чувством, изобиловала крупными образами плакатного рисунка и была скорее печальна и лирична, чем остроумна.

Но большая публика еще помнила «желтую кофту», смотрела на Маяковского, как на «сатириконца», и ждала от него только вывертов, эксцентричностей и острот. Самое заглавие поэмы многих отталкивало от прочтения ее. Ничего серьезного, «идейного» в обычном штампе, а тем более революционного или хотя бы «гражданского» от Маяковского не ждали, да он и сам отмежевывался от тогдашних гражданских мотивов. «Облако в штанах» не сделало шума.

Как-то зимой в Петербурге я поехал с компанией писателей в знаменитый тогда кабачок литературно-артистической богемы «Бродячая собака» на объявленный там литературный вечер. Это было почти подземное помещение в подвале большого дома с ходом со двора, состоявшее из трех или четырех маленьких, низеньких комнат со сводчатым потолком. Стены его были расписаны художниками богемы странными, ярко красочными рисунками в декадентском стиле бредового содержания. Съезд в «Собаке» начинался после полуночи. Приехали в самый разгар литературного вечера. Было душно, дымно и тесно. С эстрады один за другим декламировали свои произведения молодые поэты — бледные, бритые юноши типа тогдашней богемы. Читали одинаково хорошо или плохо, но непонятно, новой тогда напевной, монотонной манерой.

На эстраду поднялась громадная, худая, жилистая фигура Маяковского. Той же общепринятой манерой он продекламировал наизусть свою поэму «Облако в штанах». Читал не лучше других, но хорошо звучал его обширный, богатый и сильный голос.

Публика «Бродячей собаки» была пестрая: в меньшинстве — артисты, писатели, художники, а в большинстве — нарядная, буржуазная, «из моды» приезжая сюда закончить вечер после театра, кутежа или ужина в ресторане.

Маяковский читал с пафосом:

Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкал,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.

Публика, слушая, смеялась, принимая этот грандиозный плакат за очередную шутку поэта.

Дождь обрыдал тротуары…
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз…
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало…

Опять было смешно, хотя насчет «сала» и неприятно немножко, но ждали какого-нибудь выверта и скандальности в духе капитана Лебядкина. Странно было видеть, как «проевшаяся насквозь» публика упорно не хотела понимать истинный смысл трагической поэмы, написанной в балаганном стиле шутовским языком Мармеладова:

Идите, голодненькие…
покорненькие,
………………………………….
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук пришел чтоб — и бился лбом бы!

Стихи прерывались смехом нарядной публики: революционно? Но ведь это Маяковский, шут и паяц, в «Бродячей собаке» потешает пьяных!.. Не серьезно же!

И чем громче орал он с эстрады странными, словно отрубленными топором стихами и сам похожий на топор с неожиданными и часто забавными рифмами, чем в больший приходил пафос, тем смешнее становилось мирно настроенной публике. Она твердо помнила, что ее забавляет шут, «человек, который смеется». Ей не приходило в голову, что, быть может, это Гуинплэн русской поэзии. Даже когда он проклинал и грозил, когда плакал о любви стихами, слушатели смеялись. И не приходило в голову пропахшему вином погребку «Бродячей собаки», что этому забавнику, зашедшему сюда с какими-то зловещими шутками, суждено в близком будущем оказаться Мефистофелем нарядной публики, которой будет тогда не до смеха.

Маяковский долго не имел успеха. Подняла его революция. На уличную трибуну площадей поднялся уже более не шут в желтой кофте, а «король футуризма», поэт-агитатор, принц революционного пафоса. Все было у него для этой исключительной роли: орущий смех, не знавший ни меры, ни размера, даже в лиризме звучавший в неизменном «фортиссимо», крупный, площадной язык, вечная приподнятость, плакатные, преувеличенные образы и сам он — огромный, с громовым голосом, как бы созданным для шумных площадей.

В своей литературной молодости он был принят как «гадкий утенок» из андерсеновской сказки с той разницей, что никогда не чувствовал себя утенком: всегда знал, кто он.

Его первые стихи не воспринимались в этой глухой реакции вследствие своеобразности формы, нарушавшей привычные традиции стихосложения; она казалась недопустимой дерзостью: Маяковский отбросил плавность размера, заговорил свободным, новым, ярко образным языком, умышленно допуская площадность и грубость тона. Это было неслыханно, оскорбляло хранителей старых, освященных временем литературных форм, отталкивало рядового читателя, никогда сразу не приемлющего оригинальности, и только молодежь, как это всегда бывает при появлении настоящего поэта, почуяла в нем самое себя, свое настроение, дух протеста и вызова всему, что отходило в прошлое и чего «старшие» не хотели видеть из слепоты, лицемерия или трусости.

Он, как ребенок в известной сказке, первый крикнул, что «король без штанов!», свое же явление миру уподобил «облаку в штанах».

Скромный и даже робкий в обыденной жизни, Маяковский в своих стихах становился бесстрашным, а с эстрады казался дерзким и самонадеянным, когда дело касалось его веры в себя, в свое новаторство. В этих случаях он сравнивал себя только с Пушкиным: ему казалось, что ведь и Пушкин, отбросивший державинский стих и впервые внесший в поэзию разговорный язык, ужаснул хранителей «высокого стиля», вызвал их протесты и порицания, а при первых своих выступлениях был признан лишь немногими.

Что же касается высокой техники пушкинского стиха, то ведь она давно стала всеобщим достоянием: современная техника, после символистов и целого ряда позднейших виртуозов языка и рифмы, опередила пушкинскую эпоху.