По понтонному мосту идет колонна солдат. Заметив нас, они прыгают в воду в чистеньком новом обмундировании. Ведь их экипировали для дальнего похода. Хорошо, что заставили фашистов выкупаться. Пусть запомнят, как хлестнул по ним грохот моторов наших краснозвездных МИГов.
Переправа уже позади, огонь вражеских зениток все еще продолжает бушевать. Заметив впереди высокий выступ берега, Лукашевич переходит на мою сторону. Чтобы не столкнуться с ним, я взмываю вверх и в это время вижу на капоте две вспышки взрывов. Еще не уловив перебоев в работе мотора, даю ручку от себя и еле успеваю выровнять самолет у самой воды. Машину начинает трясти. Теперь все ясно: друзья полетят дальше и возвратятся в полк, а я свалюсь — или сейчас, если мотор остановится, или чуть позже, там, на берегу, запруженном вражескими войсками.
Лицом к лицу опасность воспринимается совсем иначе, чем со стороны. Поэтому я не испытываю чувства страха. Очевидно, его вытесняет интенсивная работа мозга, предельное нервное напряжение.
С каждой минутой мотор слабеет, лопасти винта уже еле-еле хватают воздух. Только что шарахавшиеся от нас фашисты теперь радуются, видя, что мой самолет едва не задевает винтом воду.
Отлетев подальше от переправы, плавно, с малым креном разворачиваю машину влево и беру курс на юго-восток. Там, южнее Кишинева, вражеские войска, кажется, еще не дошли до Днестра.
Самолет трясет, скорость предельно мала. С трудом переваливаю через холмы и жадно обшариваю глазами каждую полянку: где-то надо садиться. Как ты встретишь меня, земля» — по-матерински или как мачеха?
Внизу заросшие лесом холмы. Разве можно тут садиться? А мотор сдает, винт вот-вот остановится. Тогда придется падать там, где застанет роковое мгновение. Перетянуть бы еще через один холм, может быть, там, за ним, и найдется ровная полянка? На мое счастье, за холмом действительно оказалась долина.
Готовлюсь к вынужденной посадке: снимаю очки, чтобы при ударе о землю не повредить глаза, потуже затягиваю привязные ремни. Предчувствие удара о землю вызывает озноб и нытье в плечах.
Вдруг вижу: там, куда я направляю самолет, по дороге движется колонна вражеских танков и автомашин с пехотой. Что делать? Один выход: посадить самолет на заросший лесом бугор. Только бы дотянуть. Нужны буквально секунды. Отработает ли их мотор без масла и воды? Отработал! Он заглох как раз над бугром. Прекратилась тряска, наступила зловещая тишина.
Самолет, парашютируя, падает на деревья. Бросаю ручку управления и обеими руками упираюсь в переднюю часть кабины.
Треск ломаемых деревьев, бросок вправо, влево. Удар и… провал в сознании.
Очнулся, раскрыл глаза. Пыль еще не улеглась. Тишина. Рядом, выше меня, торчит сломанный ствол дерева. Одно крыло самолета отвалилось, отбитое хвостовое оперение очутилось в стороне. Первые движения убеждают, что я цел.
Надо немедленно освобождаться от ремней и парашюта, выбираться из кабины. На земле почувствовал боль в правой ноге, но не придал ей никакого значения. Достал пистолет, быстро зарядил его. Немцы рядом! Лучше смерть, чем позорный плен.
Прислушался. Где-то далеко гудят машины, танки; рядом тишина, пение птиц. Нужно уходить отсюда в лес.
Бросился в ближайшие кусты.
А самолет?.. Повернулся, окинул последним взглядом то, что осталось от моего самолета. Мне было жаль его. Он верно послужил мне. Сколько я сделал на нем боевых вылетов, сколько раз в трудную минуту он выручал меня! И сейчас он отдал все, чтобы спасти меня. Прощай, боевой друг…
По лесу, через виноградники я шел день и всю ночь на восток, домой. Речушка днем спасала меня от жажды, а ночью служила мне «путеводной звездой». Раз она течет к Днестру, значит надо идти только по ней. И быстрее, быстрее, пока немцы не вышли на Днестр, не создали там сплошной фронт. Тогда мне не выйти. Голод я утолял кусочками той плитки шоколада, которую мне почти насильно навязал доктор. Моя поврежденная нога болела не на шутку.
На рассвете, когда на востоке посветлел небосклон, от усталости и боли я идти больше не мог. Прилег в винограднике.
Разбудило меня тарахтенье повозки. Я вскочил. В ноге отдалась резкая боль. Но надо было идти.
На околице села, под леском, какой-то человек в холщовой длинной рубахе и таких же брюках, в темной шляпе косил траву. Приблизясь к нему, рассмотрел. Рубашка на нем серая, заношенная, в заплатах, он загорелый, босой, обросший… Наверно, бедняк — не выдаст. И я вышел из укрытия. Он не замечал меня, пока я не приблизился к нему.
— Здравствуйте!
— Здраст… — он не договорил. На его лице отразился испуг.
— Не бойтесь. Я советский летчик. Есть в селе немцы?
— Немцев нет.
— А наши?
— Никого нет. Все ушли.
Молдаванин подкрепил меня своим кукурузным хлебом. Наверно, я слишком сосредоточенно ел, потому что не заметил, как к нам подошла девчурка. Я поднял глаза и увидел ее, стоящую передо мной. То ли мой взгляд, то ли мой вид, то ли мой аппетит подсказали ей, что я голоден, — она подошла еще ближе и из подола своего платьица протянула мне несколько диких груш. Я погладил ее по головке.
Молдаванин указал мне на дом под черепичной крышей, где помещался сельсовет. Я направился туда: все-таки, может быть, какая-то власть в селе осталась!
У здания сельсовета на колоде сидело несколько мужчин. Мое появление, заметил я, вызвало среди них замешательство, они заговорили, подозрительно поглядывая на меня.
На мою просьбу отвезти меня к Днестру они ответили отказом. Пришлось пригрозить оружием, и только тогда лошадь и телега нашлись.
К вечеру мы подъехали к станции Каушаны. Здесь я отпустил своего извозчика, заплатив ему, и он на радостях погнал лошадь обратно.
Бойцы, встретившие меня на станции, посмотрели на меня так, словно я явился к ним с неба.
— На этой дороге только что была схватка с румынами. Как вы проскочили?
Мне теперь было безразлично, что происходило на этой дороге. Я видел своих солдат, платформы, груженные имуществом, пыхтевший дымком последний на этой станции паровоз.
На свой аэродром я возвратился на четвертый день. В полку меня уже считали погибшим. Три дня — срок достаточный, чтобы можно было перестать ждать возвращения летчика и в полковом журнале записать: пропал без вести. Так думали и мои товарищи, разделившие — по традиции — между собой мои нехитрые пожитки.
Приказано лечиться и отдыхать. Моя боевая жизнь на время приостановилась, словно для того, чтобы я хорошенько осмыслил все, что было на фронте.
Привычку размышлять, придумывать новое у меня воспитали еще в фабзавуче. Особенно благодарен я за это своему бывшему преподавателю слесарного дела. Когда я приносил ему уже отшлифованную деталь, он внимательно осматривал ее и спокойно, по-отечески говорил:
— Загладил хорошо, а вот размеры не выдержал.
— Все точно по чертежу, — не уступал я.
— Знаю. И микрометром мерил, и все-таки придется доделывать.
Я уходил к верстаку, снова обмерял деталь и тут неожиданно находил какие-то, хотя и незначительные, неточности. Худенький седоватый учитель в простой спецовке казался мне чародеем: он на глаз определял то, что я еле отыскивал с инструментом в руках. Его требовательность заставляла меня быть всегда сосредоточенным и точным в работе, внимательнее разбирать чертежи, вникать во все тонкости своей специальности. Мое усердие и любознательность мастер умело направил на изобретательство. И вскоре друзья по ФЗУ стали называть меня Сашкой-инженером.
С тех пор навсегда осталось во мне пристрастие к расчетам, к осмысливанию того, что сделано и еще предстоит сделать. Первые же неудачи в стрельбе по наземным и воздушным целям — это было до войны, под Одессой — заставили меня взяться за карандаш и бумагу. Оружие я знал, но не умел точно рассчитывать угол прицеливания и определять дальность. А без этого невозможно взять правильное упреждение. Требовалось восполнить пробел в подготовке. Когда я это сделал, то стал стрелять без промаха.