Изменить стиль страницы

Потрясенный их обреченностью, Бертин спускается вниз мимо мешков с песком и исчезает в утробе ходов. Сначала он основательно запутывается без проводника. Наконец добирается до центральной телефонной станции, где человек в очках, как и он, дает ему разъяснения. В его ушах еще отдаются звуки саксонского говора солдат, и чистое ганноверское произношение телефониста ему почти неприятно. Сам он силезец, направляется в гости к франку и к коренному берлинцу. Да, немцы теперь основательно перемешались и стали относиться друг к Другу с уважением.

В комнате Кройзинга сидит гость, офицер. Хозяин зычно кричит:

— Войдите! На кровати лежит нечто вроде головного убора кавалериста, но с загнутыми полями. Фиолетовые нашивки па вороте, темный овал толстого безбородого лица с очень маленьким ртом, пара светлых глаз, уверенный взгляд: священник! Полковой священник с серебряным крестом на шее — здесь, в Дуомоне! Бертин знает, что этим людям надо отдавать честь так же, как и офицерам, что они придают этому величайшее значение; охотнее всего он тотчас же удрал бы отсюда.

Но лейтенант Кройзинг, сидящий, как всегда, за рабочим столом, говорит с подчеркнутой теплотой:

— Наконец-то вы пришли, дорогой мой. Позвольте представить: мой друг, господин референдарий Бертин, теперь нестроевой солдат; патер Бенедикт Лохнер, теперь кавалерист.

Патер сердечно смеется, при пожатии чувствуется мясистая, но сильная рука.

— Какой уж там кавалерист, господин лейтенант! Я прибыл сюда в прицепной каретке мотоцикла, которую берлинцы называют «авто для невест», а жители Вены —. «кукольной повозкой». Я, значит, невеста или кукла — как вам будет угодно.

Он благодушно поглаживает светлые редкие волосы, носовым платком вытирает тонзуру, находит, что здесь очень душно, отпивает глоток коньяку. Бойкая рейнская речь странно звучит в его устах.

— Мой друг Бертин безусловно может присутствовать при нашей беседе, патер Бенедикт, — возобновляет разговор Кройзинг. — Более того: в данном случае он, пожалуй, самый подходящий слушатель и участник беседы. Бертин говорил с моим бедным братом всего за день до его смерти, от Кристофа лично он узнал о том, что угнетало мальчика, обещал ему помощь, — единственный в этой пустыне или, может быть, следует выразиться: «В этой долине скорби»? Этого я не забуду до самой смерти. Что он еврей, вас, наверное, не смутит: по сравнению со мной — протестантским язычником — вы одного поля ягоды.

Бертин сидит, подавленный, на кровати Кройзинга; он охотнее остался бы с ним наедине. Патер смотрит на него умными глазами, разглядывает его выразительный череп, лысину на макушке. В самом деле, думает священник, этот молодой человек выглядит, как монах па каком-то известном портрете, не помню каком, вероятно итальянском. Возможно, что он облегчит мою задачу, а может быть, и осложнит ее. Во всяком случае он устал и подавлен. Вслух патер Лохнер говорит, что не знает, как отнесется капитан Нигль к этой беседе.

Бертин хочет встать. Кройзинг удерживает его широким жестом руки.

— Ни в коем случае, — говорит он. — Оставайтесь. Если вам угодно отложить нашу беседу, патер Лохнер, не возражаю. Бертин сегодня в последний раз здесь, ему надо вернуться в свою вшивую роту, а я собираюсь еще преподнести ему прощальный подарок — заметьте — совсем особенный! Сегодня ночью я отправляюсь на передовую линию, наши минометы уже установлены. Командиры участков хотят побеседовать со мной. Я полагаю, Бертин, вы рискнете сопровождать меня. Это зрелище следовало бы повидать всем.

Бертин краснеет.

— Конечно, — подтверждает он. — Когда Зюсман говорил со мною, я думал, что речь идет о попойке. Ваше предложение мне приятнее.

— Ба! — восклицает патер. — Такой случай представляется очень редко. — Я бы и сам не прочь воспользоваться им!

Высоко подняв брови, Кройзинг осматривает его длинный тонкого сукна сюртук свободного покроя, брюки для верховой езды, почти элегантные ботинки на шнурках.

— Вам не жаль вашей одежды?

Патер энергично протестует,

— Вы найдете там множество христианских душ, — говорит Кройзинг, — правда, лютеран; но там эти различия исчезают. Пулемету одинаково любы еврей или атеист, католик или протестант. На позиции, которую мы посетим, люди сменились уже вчера. Ребятам, еще оставшимся здесь, в укреплении, мне думается, не повезло: их двинут направо, дальше на запад. Вы хотели бы отложить наше дело? Как вам угодно. Я лично предпочел бы побеседовать сейчас.

Бертин подымается. Он нашел предлог для ухода.

— Если сегодня ночью, нам не придется спать, — говорит он, — то я, счел бы более правильным прилечь на часок: человек нуждается в отдыхе. Зюсман укажет мне койку.

Когда дверь за ним закрывается, патер говорит в раздумье:

— Нелегкая жизнь для образованного человека; приходится удивляться, как хорошо евреи приспособились к военному делу.

— А почему бы им не приспособиться? — возражает Кройзинг. — Они делают все, что делают другие, а часто и лучше других; они хотят доказать нам, что способны на это. Наконец я не знаю более воинственной книги, чем Ветхий завет с его громами и молниями.

Патер искусно отводит маленький укол, который ему слышится в этой фразе, придав разговору более общий характер.

— Фактически опыт позиционной войны уничтожил много предрассудков не только в отношении евреев. Прежде, например, мы сомневались в том, пригодны ли для войны солдаты из промышленных округов. А теперь?

— Теперь, — признает Кройзинг, — горожане, в особенности жители больших городов, составляют основной костяк обороны. Они меньше боятся машин, чем деревенские парни. Деревня в первый год войны давала, может быть, лучший человеческий материал; но современная окопная война требует высокой сообразительности и быстрого приспособления.

— Раз мы коснулись сельских округов, господин лейтенант, — прямо приступает к делу патер Лохнер, — почему, собственно, не ладятся ваши отношения с капитаном Ниглем?

Кройзинг откидывается на спинку стула.

— Я полагаю, капитан сообщил вам суть дела, когда по телефону просил вашего содействия? — бубнит он.

— Да, у нас был разговор, — отвечает патер, потирая руки. — Он производит впечатление человека, которого что-то мучает. Между вами возникло недоразумение по поводу вашего бедного брата, к которому он, как вы полагаете, несправедливо придирался или куда-то заслал его.

— И это все, что он вам сообщил? — спрашивает Кройзинг с тем же выражением лица.

— Да, все. По крайней мере я больше ничего не вынес из этой беседы. Все эти баварцы ведь из крестьян. В разговоре они так строят фразу, что из нее можно почерпнуть больше или меньше, в зависимости от того, насколько тебе знакомы их правы и обычаи.

Кройзинг закуривает папиросу, бросает спичку в сплюснутую гильзу.

— Предположим, что он солгал; как это сочетать с тем уважением, которым вы как духовное лицо пользуетесь у него? И с теми муками ада, которые он навлекает на себя?

Патер Лохнер добродушно смеется:

— Я два года был дьяконом в Кохле, у подножья гор. Я не слишком глубоко проник в души этих людей — для этого понадобилась бы целая жизнь. Но кое-какие представления о них у меня, однако, сложились. Вряд ли кто-либо стал бы лгать мне на исповеди. К тому же им дозволено каяться в своих грехах лишь в самых общих выражениях. Но в повседневной жизни они почитают за особую доблесть надувать меня и тут же прибегать ко мне как к духовному лицу.

— Очень хорошо, — говорит Кройзинг, — вы, значит, не пристрастны, как я опасался.

— Нет, нет, — с важностью отвечает патер Лохнер. — Я не дура-к и не сумасшедший. Человек немощен, и у католика только то преимущество перед вами, что он сознает свой первородный грех и. до некоторой степени восполняет свою немощность мистическими дарами святых таинств в церкви.

Кройзинг с мрачным удивлением слушает болтовню умного собеседника. Он не показывает виду, что это, собственно, небезинтересно ему. Неужели Нигль в самом деле так беззлобно изложил ему причины ссоры? Все может быть. Полковым священникам скучно — чем они умнее, тем скучнее им в тылу, в штабных квартирах, с этими идиотскими тыловыми свиньями и склеротическими командирами дивизий. Весьма возможно, что патер Лохнер решил развлечься поездкой на мотоцикле в Дуомон и не искал для этого особенно серьезных оснований. Улаживание ссоры между двумя офицерами могло показаться очень стоящим делом бывшему студенту-богослову. Вот уж удивит его это жаркое дело, завязавшееся в Дуомоне!