Изменить стиль страницы

Общий смех, общее одобрение, один только Паль не смеется. Он садится на подушку, прислонившись спиной к кровати, и хладнокровно и очень осторожно начинает.

— К сожалению, — говорит он, — все высокопоставленные особы готовы заключить мир только на определенных условиях: они напоминают человека, который поймал чужую собаку и держит ее на веревке. Собака чужая, условия должна выполнить противная сторона, а вот, поди же, собака злится, она не хочет вести себя так, как того требует собачник: вот почему мир, к сожалению, еще в сун-дуке за семью печатями.

— Только никаких политических разговоров! — требует врач.

Далеко посаженные глаза, квадратный лоб, зачесанные наверх волосы придают его внешности внушительность, слегка смягчаемую негромким голосом.

— О господин штабной врач, — говорит Кройзинг, — предоставьте калекам спокойно заниматься политикой! Вреда от этого никому не будет.

— Конечно, нет, — подтверждает патер Лохнер. — Обратите внимание на то, что единственный среди всех, на ком еще есть подобие мундира, это я…

— Воинствующая церковь! — вставляет Кройзинг.

— …и среди сплошных больничных халатов, — продолжает Лохнер, — мне трудно было бы собрать армию для ведения войны. Тем не менее я за войну. Да, воинствующая церковь! Но не за войну между артиллерией и пехотой, а за войну против дьявола, неутомимого врага рода человеческого: только он в состоянии изгнать с земли мир и помешать делу спасения.

— Какое уж там спасение! Чорта с два! Оглянитесь вокруг! — заявляет спокойно, без горечи, главный врач.

— И все же мы должны верить в то, — говорит почти страстно патер Лохнер, — что жертвенная смерть Христа освободила нас от худших сторон нашей животной природы. В противном случае нам всем надо было бы поставить точку и отравиться газом.

— Вы, значит, полагаете, — говорит Кройзинг, — что без этого события все вокруг нас выглядело бы еще хуже, если допустить, что событие действительно произошло?

— Никаких религиозных споров, — напоминает главный врач, не без насмешки над самим собой.

— Было ли в самом деле нечто подобное, или нет, — это не так уж важно по сравнению с той верой, какую 'вызвало это событие, — замечает Паль. — Можно, стало быть, обойтись без богословского спора на эту тему; ведь эта вера — общеизвестный факт, не отрицаемый ни христианами, ни евреями, ни атеистами. Патер может спокойно продолжать.

— В сущности, — говорит патер с веселыми искорками в глазах, — надо бы послушать по этому поводу нестроевого Бертина, ибо весь этот эпизод, от исхода из Египта до осуждения Иисуса из Назарета римским правителем Иудеи, разыгрался среди евреев.

Бертин принужденно смеется. Когда-то он способен был свободно, с достаточным знанием предмета говорить о борьбе, которую пророки вели с сильными мира и с косной толпой для того, чтобы внедрить нравственность в жизнь человеческого общества. Но теперь — чорт возьми, как я отупел! — думает он, собираясь с мыслями, чтобы ответить Палю.

— Да, — говорит он наконец, — то, что греки выразили в трагедии — я разумею борьбу человека с роком, — то со всей суровостью разыгралось в истории еврейства, вылившись в борьбу пророков с бунтующей плотью собственного народа. Пророки не щадили его, они даже создали ему из-за его строптивости очень плохую репутацию. Но на деле все народы, по-видимому, вели себя так же строптиво, только об этом не говорили. Есть что-то такое, — заключает он, удрученно глядя перед собой, — что противостоит делу искупления. Поэтому дьявол играет такую большую роль во всех культах и во нее времена, хотя христианство в принципе и учит, что самые ядовитые зубы у дьявола вырваны. Пожалуй, можно согласиться с поэтами, скажем с Гете, что власти, оставшейся в дьяволе, с избытком хватит и на сегодняшний и на завтрашний день.

Паль и Кройзинг горячо протестуют, патер тоже недоволен. Первые двое и слышать не хотят о таких отдающих суеверием мыслях. Патер же Лохнер требует, чтобы к реальности существования дьявола относились с большим доверием.

— Увы, — снова берет слово Бертин, — вот я уж и попал впросак. Одним дьявол вовсе не нужен, а для вас, господин патер, он недостаточно реален. Как мне тут выпутаться?

— Я вам скажу, — бубнит Кройзинг. — Отбросьте раз навсегда детские страхи. Мы не нуждаемся в ребусах.

Паль больше не вмешивается в разговор, но про себя решает, что надо будет намылить голову Бертину: зачем ему понадобились такие рискованные архаические образы, от которых любой подросток, любой рабочий покатился бы со смеху.

В разговор вступает Карл Лебейдэ, до сих пэр избегавший раскрывать рот в этой компании.

— Когда приходит контролер газового общества и требует, наконец, уплаты по счету за январь, в то время как уже наступил март, а дома нет ни гроша, тогда моей жене кажется, что дьявол во плоти — это контролер газового общества. Ибо в квартире только одна газовая плитка, и если городское самоуправление закроет газ, то положение будет безвыходным: как стряпать, как накормить семью? Таким образом, для моей жены дьявол во плоти существует. Если жена глупа, то она напустится на контролера газового общества, будто бы виноват он. Если же жена не будет вести себя так глупо, а я бы ей так и посоветовал, то она уяснит себе, где, собственно, сидит дьявол. В газовом обществе? Нет. В берлинском муниципалитете? Тоже нет. В областном /управлении? Может быть. В прусском государстве? Так полагают теперь англичане, забывая, что их собственные контролеры газа тоже не ангелы. Может быть, дьявол сидит в белой расе? Так утверждают по крайней мере индусы и чернокожие. Таким образом, мы приближаемся’ к мнению господина патера: дьявол простирает свою власть над всем миром и довольно крепко зажал его в своих когтях.

— Полегче, полегче, — восклицает Паль, — тут ты, пожалуй, забегаешь вперед.

— Нет, — вмешивается патер Лохнер, — этот ландштурмист вовсе не забегает вперед. Тяготы жизни, недостаток любви к ближнему, нехристианский дух общества — все это народный ум вложил в образ чудовища с рогами и лошадиными копытами, с волосатым хвостом и цинично издевательским отношением к миру. И незачем нам возмущаться этим. Мудрые египтяне вместо букв употребляли рисунки, а народы — все еще дети, как поэты и египтяне, вот они и думают символами. Глупы лишь те люди, которые все образы воспринимают буквально и ведут себя так, как будто все остальные — дураки. А ведь никто, наблюдая грозу, не утверждает, что молния — это зигзагообразная, брошенная вниз накаленная проволока.

— И тем самым мы снова вернулись к вопросу об искуплении, — сухо бросает Кройзинг.

Стоящие вокруг солдаты смеются. Долговязый лейтенант всегда встречает с их стороны одобрение: он не позволяет этим скучным болтунам втирать себе очки.

Внезапно в круг спорящих протискивается сестра Клер; ее длинный халат и накрахмаленный чепец сияют белизной. Она топотом сообщает врачу какие-то цифры, читая их с таблицы на длинном листе бумаги, который дрожит в ее руках. Врач одобрительно кивает по поводу большинства цифр, поднимает брови при некоторых других, по поводу двух-трех коротко, как бы гнойно мотает головой.

— Дьявол — это непокорная плоть, — говорит он, — это проклятая органическая жизнь, в тайны которой мы никогда не проникнем. И спасенье — если позволите выразиться коротко и по существу — в одной только смерти, ныне и всегда. Пока плоть жива, она страждет. И все наши уловки, направленные на то, чтобы заглушить голос плоти, оказываются ложью, когда дело становится серьезным.

— Но погодите, — псе прежние противники вдруг единодушно протестуют. — Это невозможно! — Все почти кричат, перебивая друг друга.

— Как раз смерть, — возмущенно сопит патер Лохнер, — это чудовищная глупость, которая пришла в мир лишь благодаря греху. Она растоптала все своими неуклюжими ногами, она загнала Новалиса в могилу, именно она вырвала у тысяч уже рожденных талантов почву из-под ног.

— Ненавидеть смерть — это дело чести солдата, — соглашается Кройзинг. — Смерть — бегство в могилу, великое дезертирство. Тот, кто умирает, как бы оставляет в беде отечество и правое дело. Он не виноват, но вечная борьба, неугасимая жажда споров вошли в плоть и кровь рода человеческого, и все воинствующие религии считались с этим. Он сам, Кройзинг, будь у него выбор, предпочел бы, как Вечный немец, метаться по свету, подобно