Изменить стиль страницы

– Я больше не давал адмиралу лекарство, содержащее аконит. Но, похоже, того, что он уже принял, оказалось достаточно. Очевидно, мы с твоим отцом и вправду серьезно недооценили смертельно опасную дозу, поэтому в своих сомнениях он был прав. Что же касается участи самого твоего отца… Тут, Мэйси, ты тоже переоценила степень того, насколько далеко я готов был зайти. Я знаю: ты всегда думала, что я отравил его.

– Продолжайте! – сказала Хильда чуть слышным, но твердым голосом.

– …Нет, Мэйси. Сейчас, находясь на самом краю могилы, говорю тебе: я не делал этого. Всю жизнь у него было слабое сердце, и тогда, в дни величайшего напряжения, оно не выдержало. Твоего отца убили горе и позор. Но не буду искать себе оправдания: без меня горе и позор не обрушились бы на доктора Баннермана…

Судьба фармацевта Баркли – воистину другой вопрос. Не буду отрицать, что я был заинтересован в том его таинственном исчезновении, которое семь дней подряд муссировали все газеты. Что поделать: да, я не мог позволить, чтобы моя научная деятельность прервалась из-за грязной игры этого ничтожного мелкого шантажиста.

А затем, много лет спустя, приехала ты, Мэйси. Ты тоже встала между мной и той научной работой, которая была смыслом моей жизни. Ты тоже не скрывала, что готова вновь поднять этот старый вопрос и подвергнуть поруганию мое имя – имя, которое кое-что значит в науке. Ты тоже – но ты простишь меня. Я держался за жизнь ради тебя, вину перед тобой я искупаю, как самый тяжкий грех. Теперь – теперь мне пора в путь. Камберледж, где ваш рабочий журнал? Записывайте: субъективные ощущения, плавающие в мозгу подобно материальным субстанциям, ярко вспыхивают перед глазами, окутывая сознание волнами успокоительной прохлады, переходящей в нестерпимую стужу, и рушатся храмы познания, в ушах стоит гул, и только мысль… мысль… мысль…

* * *

Через час мы с Хильдой снова вошли в эту комнату. Там уже не было никого, Себастьяна не было тоже, потому что тело, простертое на постели, не имело никакого отношения к тому Себастьяну, которого мы так хорошо знали при жизни. Некогда острый взгляд погас навсегда, черты лица обострились, кожа приобрела мраморный оттенок, словно перед нами лежал не человек, а статуя.

И все же смотреть на него было мучительно. Мне невольно вспомнилось время, когда само имя Себастьяна символизировало для меня всю мощь современной науки, и одна только мысль о его достижениях вызывала неудержимые порывы юношеского энтузиазма.

Опустив взгляд, я негромко произнес две строфы из браунинговских «Похорон Грамматика»[74]:

Прямо над бездной вьется наш путь.
Двинемся чинно!
Жизнь его, – горным простором будь,
Голову выше, знакóм вам этот мотив,
Двинемся в ногу.
Это учитель тихо лежит, опочив.
Гробу дорогу!

Хильда, стоящая рядом со мной и, я видел это, испытывающая такой же благоговейный трепет, продолжила:

Здесь, дерзновенный, где кличут стрижи,
Прямо под твердью,
Выше, чем мир уверяет, лежи,
Скованный смертью.

Я повернулся к ней:

– И это говорите ВЫ, Хильда? Вы отдаете ему столь щедрую дань уважения? Едва ли среди всех женщин нашего мира найдется еще хоть одна, способная на такое великодушие!

Не знаю, чего было в моем голосе больше: изумления или восторга.

– Да, это говорю я, – спокойно ответила она. – В конце концов, он был великим человеком, Хьюберт. Не прекрасным, но выдающимся. А такой масштаб личности и сам по себе вызывает уважение – даже и против нашей воли…

– Хильда! – воскликнул я. – Вы – вы и прекрасны, и выдаю… не знаю, как это произнести. Я испытываю подлинную гордость при мысли, что вскоре вы станете моей женой. Ведь теперь к этому больше нет никаких препятствий? Или нам все-таки нужно в очередной раз восстановить очередную попранную справедливость?

Стоя над «учителем, что тихо лежал, опочив», Хильда торжественно и спокойно вложила свою руку в мою.

– Никаких препятствий, Хьюберт. И ничего больше восстанавливать не нужно. Я исполнила свой долг: очистила память своего отца и восстановила его доброе имя. Теперь я могу жить нормальной жизнью. Как сказал в этой же поэме Браунинг: «Можно и в жизнь наконец!» И мы пройдем по ней вместе, Хьюберт. Нам еще так многое предстоит…

Семейное чтение

Преступления и призраки (сборник) _11.png

Эти трое

Перевод Н. Чешко

I. Поболтаем о детях, змеях и зебу

Наши маленькие зарисовки называются «Эти трое», но на самом деле «этих» пятеро – на сцене и за сценой. Имеется Папа – неуклюжая личность с кое-какими способностями к игре в индейцев, когда он в подходящем настроении. Тогда он известен как Великий Вождь племени толстокожих. Еще есть Госпожа Солнечный Свет. Они – взрослые и на самом деле не в счет. Остаются трое, между которыми требуется провести кое-какое различие на бумаге, хотя в жизни их маленькие натуры так своеобразны, как только могут быть своеобразны натуры – все чудесные и все совершенно разные. Старший – мальчик восьми лет, будем звать его Паренек. Если существовал когда-нибудь маленький рыцарь, посланный в мир совершенно готовым, – так это он. Его душа – самая храбрая, самоотверженная и невинная из всех, какие посылал когда-нибудь Господь Бог на Землю для окончательной полировки. Она обретается в высоком, стройном, хорошо сформированном теле, изящном и ловком, с головой и лицом такими четко очерченными, как будто ожила древнегреческая камея, и парой невинных, но умных серых глаз, читающих в сердце и завоевывающих сердце. Он стеснителен и не блещет перед посторонними. Я сказал, что он самоотверженный и смелый. Когда начинаются обычные пререкания по поводу того, что пора идти в постель, поднимается он, спокойный, как всегда. «Я пойду первым», – говорит он, и, старший, отправляется первым, чтобы остальные получили еще несколько минут, пока он в ванной. Что до мужества – это просто лев, когда может кому-нибудь помочь или кого-нибудь защитить. Однажды Папа потерял терпение со Щекастиком (мальчик номер 2) и – не без очень серьезной провокации – хлопнул его по голове ладонью. Миг спустя он ощутил внизу тычок – куда-то в область поясного ремня – и оттуда глянуло на него вверх гневное маленькое лицо, тут же сменившееся щеткой каштановых волос, когда тычок повторился. Никто, даже Папа, не может бить его младшего брата. Таков Паренек, благородный и бесстрашный.

Теперь – Щекастик. Щекастику около семи, и вы никогда не видели более круглого, пухлого лица, с ямочками на щеках, с парой серых озорных, проказливых глаз цвета лесного голубя, чаще всего сверкающих весельем, хотя временами они могут выглядеть достаточно печально и торжественно. У Щекастика имеются задатки выдающегося человека. В его крохотной душе есть глубины и заповедные места. Но на поверхности – это мальчишка из мальчишек, всегда за невинным озорством. «Я сейчас озоговать буду», – объявляет он время от времени и обычно держит слово. Он находит в себе любовь и понимание для всех живых существ, чем отвратительнее и слизистее, тем лучше – и обращается с ними, со всеми, в нежной нездешней манере, происходящей, кажется, из некоего внутреннего знания. Видели, как он держал маслину под носом у слизняка, «чтобы посмотреть, любит ли он масло». Поразительно, как Щекастик отыскивает всяких созданий. Отведите его в самый красивый сад – и скоро он к вам подберется с тритоном, жабой или огромной улиткой на попечении. Ничто и никогда не заставит его их обидеть, он только наделяет их тем, что воображает лакомствами, а потом возвращает восвояси. Известно, что он сурово говорил с Госпожой, когда та приказала убивать гусениц, если их найдут на капусте, и даже объяснение, что гусеницы поступают в точности, как те, кого он называет «немецы», не примирило его с их судьбой.

вернуться

74

Поэма Роберта Браунинга (1812—1889), посвященная возрождению науки в средневековой Европе. Далее цитаты из нее приводятся по переводу М. Гутнера.