Не знаю, не знаю. Но мне кажется, что отец должен был на это что-нибудь ответить. Непременно что-нибудь ответить.
Тут дядя Ярослав погладил по головке свое «драгоценнейшее сокровище» и сказал:
— Иди, душенька, поздоровайся с тетей Терезой.
Ну и нервы же у моего отца! Иветта влетела в кухню и бросилась моей маме на шею. Совсем не «деликатно», а вполне нормально, так, как делают все, если кого-то любят. И мама ее потискала. Мама всегда жалеет тощего, зеленого ребенка. Она сейчас же забывает все обиды, а кроме того, у мамы есть поговорка, что дети не отвечают за своих родителей.
А по-моему, если Иветка наябедничала про фрукты, значит, она такая же, как и ее мамаша, ничуть не лучше. Но навряд ли она ябедничала. Иветта, конечно, плакса и за что ни возьмется, толку от нее чуть. Но мою маму она очень любит. Иветта у нас каждый раз поправляется по меньшей мере на три кило. А дома они едят только майонез да сосиски, но не какие-нибудь, говорит тетя Тильда, а деликатесные, франкфуртские.
Габка прыгала вокруг Иветты и сходила с ума от восторга при виде ее белой сумочки.
— Ах, — схватилась Иветта за прическу, — чуть было не забыла! Тетя Тереза, моя мамочка просила тебе кое-что передать.
Она раскрыла сумочку — там что-то щелкнуло — и стала делать вид, будто что-то ищет. И все это для того, чтобы Габка увидела расческу, зеркальце, вышитый платочек и жевательную резинку; чтобы Габка все это увидала и позавидовала. Наконец Иветта достала из сумочки надушенный конверт и подала его маме. На нем красивым почерком было написано: «Пани Терезке Трангошевой». Внутри был сложенный лист бумаги, и на нем стояло: «В честь примирения и за внимание к И.».
Мама нахмурилась. Листок бумаги тоже был надушен. Пахло довольно противно. Но я подумал, что теперь ненавижу тетю Тильду чуть меньше.
Бумага была сложена вдвое. Там было написано: «Еще немножко терпения». Потом сложена еще раз, и там снова: «Уже ближе». А на последней страничке печатными буквами крупно: «Уже!»
Из бумаги выпали сто крон.
Мама послала нас на улицу, а сама забралась в комнатку за кухней, и я не поручусь, что она не плакала.
Я подставил Иветте подножку. Она не упала, но с моей стороны это было, конечно, безобразие. Я прямо-таки бесился от злости, что никому не могу ничего сделать. Я пинал все камни по дороге. А потом в сарае разрубил сук, с которым никто не мог справиться. А когда моя злость немножко поутихла, я придумал.
Пусть только эта гнусная баба посмеет явиться к нам! Я поймаю рогулькой змею и не посмотрю, гадюка это или уж, и швырну ее прямо на тетю Тильду. Пусть помрет от страха! Она воображает, что нашу маму можно оскорблять только за то, что она из Бенюша и не окончила четырех классов гимназии, как эта дурища!
Потом я пошел к маме. Она уже хлопотала на кухне, заправляла овощами бульон и делала вид, будто совсем ничего не случилось.
Но отцу я скажу все, что я думаю! Я скажу ему все осенью, когда мы отправимся заготавливать дрова на зиму. Тогда все спокойно, мы там сидим на бревнах, никто никуда не торопится, едим прямо из котелков и беседуем. Там и я могу себе позволить все, что угодно.
Сейчас за большим кухонным столом нас усаживается восемь человек: двое детей (Габулька и Иветта), двое парней (Йожо и я), наши родители, Юля и дядя Ярослав. Все это я установил в понедельник, когда целый день на дворе лил дождь. Старые туристы уехали, а новые еще не приехали. Вот мы и сидели за ужином чинно все вместе. Не так как если за столом собираются одни ребята и пинают друг друга ногами под столом.
Мы отодвинули стол от стены, и дядя Ярослав тут же уселся на главное место. Интересно, он не забыл свой старый трюк?
Когда Юля принесла суп, дядя встал, поклонился маме, как в театре, и принялся декламировать:
— Хоть я среди вас и самый старший, но, полагаю, что это почетное место принадлежит нашей уважаемой кормилице-поилице, милой, дорогой Терезке!
И кинулся целовать маме руку. Значит, не забыл!
Мама, конечно, руку целовать не дала. С минуту они весело возились, а потом мама легонько стукнула дядю по склоненной голове и сказала, как говорила каждый год:
— Не такой уж ты старый, Ярослав. На тебя еще девушки заглядываются.
На самом же деле дядя Ярослав уже совсем не молод. А Иветта еще маленькая.
Я уже думал, что мама забудет про самое главное. Но она не забыла.
— А где ты сейчас работаешь, Ярко? — спросила она.
Она сказала «Ярко», чтобы подсластить неприятный вопрос.
Уж она у нас такая: может задать и неприятный вопрос, но постарается сделать это помягче.
Выяснилось, что нигде. Точно так же, как и в прошлые годы. Только на сей раз у него радикулит и он — бюллетенит. В прошлый раз дядя жаловался на желчный пузырь, а в позапрошлый — на нервы.
— И тебе очень худо? — поинтересовалась мама и сама ответила: — Наверное! Просто так ведь человек не выдержит целые годы без работы. Правда, Ярко?
Мы ели, отец молча обгладывал ребрышко. Он не любит дядю Ярослава, и я знал, о чем он сейчас думает: «Уж если мужчина кого-нибудь ненавидит, то все-таки не позволяет себе подпускать ему шпильки, как баба. Он или съездит дармоеда по физиономии, или промолчит».
Бить его отец не может из-за тети Тильды и поэтому предпочитает молчать.
Что касается меня, я бы скорее отлупил тетю Тильду! А дядю Ярослава — с какой же стати! Но мне очень нравится слушать, как мама подпускает ему шпильки. Хотя она просто говорит то, что думает. Она никого этим не хочет обидеть. И это мне нравится. Я знаю, что она сердится, когда дядя Ярослав приезжает к нам, но также знаю, что будет уговаривать его остаться, когда он соберется уезжать. Ей хочется, чтобы они с Иветтой хотя бы поели досыта, потому что у себя дома целый год не видят приличного обеда.
Все это дядя Ярослав прекрасно знает. И ведет себя по-дурацки, только пока передает поручения своей «драгоценной» супруги (попробовал бы не передать!). А когда все передаст, то всем ясно, что он по-прежнему любит нашу маму. Вот и сейчас, когда мы доели обед, он схватился за поясницу и начал маме объяснять, что такое радикулит и как он мучителен для человека.
Мама его пожалела, принесла папин длинный серый свитер и предложила дяде надеть. Он прикроет его больную поясницу. Дядя с трудом натянул свитер на широкие плечи, поднялся из-за стола, стукнулся головой о лампу, продел руки в рукава и наконец, стараясь не стукнуться еще раз о лампу, просунул голову через ворот и пригладил рукой густые, с проседью волосы. В свете лампы медно блестело его смуглое лицо и сверкали крупные зубы.
— Ну, Ярослав, — оглядела его мама, а Йожо заранее фыркнул, — измучается бедняга радикулит, пока подомнет под себя такого мужика, как ты!
— Ах, дети мои, — выгнул дядя грудь колесом, — нет, не такой я стал, каким был когда-то.
— На работе замучился, — не удержался отец, подпустил все-таки шпильку и поднялся. — Пойду-ка посмотрю, что-то там движок барахлит.
Лампочки в доме уже давно помаргивали. То светили нормально, то вдруг начинали гаснуть, и мы видели, как в лампе над столом алеет раскаленная проволочка. Мы все уже вылезли из-за стола и расположились где попало. А у дяди Ярослава вдруг испортилось настроение. Он притих, оперся локтем о колено и склонил свою большую голову. Мне очень захотелось порасспросить его о серебряном молотке, о копях и руде.
Про это он всегда любил поговорить. Мама собирала со стола. Дядя поднялся и взялся за тряпку, хотя вода для посуды только еще начинала нагреваться.
— Выпьешь кофе, Ярослав? — спросила мама, достала из шкафа кофейную мельницу, отобрала у дяди тряпку и сунула ему мельницу в руки.
Юля плеснула воды из кастрюли в котелок и подложила дров.
Дядя смолол кофе и стоял, осторожно держа в руках мельницу. И вдруг, когда в лампочке осталась лишь тусклая красная проволочка, он сказал просто так, не обращаясь ни к кому и ко всем:
— Я уже всем опостылел, а больше всех самому себе.