Изменить стиль страницы

На заводе все знали о болезни Сони Челищевой, но и самые любопытные люди, даже нарочно вглядываясь, не обнаружили бы ни в выражении лица, ни в поведении парторга ничего, что выдавало бы в нем особую заботливость о здоровье девушки. Оставшись один в своем служебном кабинете, Дмитрий Никитич ровным голосом спрашивал по телефону, как чувствует себя Соня, давал советы дежурным. На взгляд он был такой же, как всегда: подтянутый, точный, внимательный к людям и делам их парторг ЦК ВКП(б) Дмитрий Пластунов. Но только сам он знал, как глубоко обновилась его жизнь. Что он ни делал, с кем ни говорил, всегда он как бы чувствовал рядом с собой Соню.

Ее большие глаза, горящие больным огнем, ее пылающее лицо с запекшимися от жара губами, ее детски слабый голос — все звало его, все говорило ему: «Ты — моя опора!», и сознание этого приказывало Дмитрию Никитичу: «Крепко держаться, как в бою!»

Он так и решил про себя, что дома у него идет бой за жизнь Сони.

В начале октября врачи пришли к выводу, что воспаление легких осложнено у Сони еще тяжелым нервным потрясением. Ожидаемый кризис затянулся.

По ночам, даже если Соня спала относительно спокойно, Дмитрий Никитич привык и во сне чутко прислушиваться к каждому ее вздоху.

У Пластунова никогда не было детей, хотя и он и его покойная жена мечтали их иметь. Теперь, просыпаясь в тревоге, он спешил к Соне с бесконечной любовью и жалостью, как к измученному ребенку. За две недели Соня так исхудала, а ее легкое, слабенькое от болезни тело так уставало от лежания в постели, что Пластунов брал ее на руки. Как ребенок, Соня прижималась к нему горячей щекой и, приходя в себя, шептала:

— Дмитрий, милый, как мне хорошо с тобой!.. Прости меня… Ты так устал… И все из-за меня…

— Что ты, что ты! — говорил Дмитрий Никитич, вытирая слезы, которые градом катились из ее глаз. В эти минуты у него самого сжимало горло, но он улыбался и усмешливо баюкал ее: — Спи, Сонечка, спи-усни, угомон тебя возьми…

Она засыпала, но рдяный, будто ярко нарисованный румянец напоминал об опасности, которая словно таилась где-то за окном, может быть в холодной черноте осенней ночи.

…Соне чудилось: длится-длится нескончаемый сон, летает над ней душным облаком, больно давит грудь, перехватывает дыхание. Порой облако рассеивалось, и в просветах мелькали знакомые лица. Они возникали перед ней то в одиночку, то двое или трое, их голоса слышались ей то болезненно-звонко, то успокаивающе. Соня чувствовала, как ласковые руки осторожно поднимали ее с жарких, будто раскаленные камни, подушек, и на короткий срок ей казалось, что она даже может встать и итти долго, что невыразимо-приятный ветер овевает ее горячую голову. Когда Соня узнавала голос и лицо Пластунова, склонившееся над ней, словно яркий луч прорывался к ней сквозь тьму. Потом жар, боль и беспамятство снова овладевали ею. Пестрые и душные сновидения то несли ее на машине в вихре мартовской метели, то бросали на улицу, под холодные потоки осеннего ливня, то огромный зев мартена разверзал перед ней бушующее огнем чрево, и расплавленный металл, гремя и оглушая, лился бешеной рекой прямо на нее. Она чувствовала, откуда-то смотрели на нее глаза Дмитрия, где-то близко звучал его нежный голос, Дмитрий шел к ней — и не мог дойти. Огненная река, грозя и ослепляя, все неслась на Соню…

Чей-то голос вдруг сказал совсем близко, и от звука этого голоса Соню словно опахнуло свежим ветром:

— Да, кризис миновал, несомненно, кризис миновал…

После долгого, блаженного покоя Соня открыла глаза и увидела за окном такой чистый, белым-белый снег, что даже засмеялась от радости.

Пластунов упал на колени около изголовья, обнял хрупкие плечики Сони, прижался головой и замер так, не в силах произнести ни слова.

Откинув голову с полураспустившейся, спутанной косой, Соня положила на плечи Пластунова свои худенькие, почти прозрачные руки.

— Митя, измучился ты со мной… Я умерла бы без тебя. Мне все снилось, что я иду, иду к тебе, и мне было так страшно: вдруг не дойду…

— Не вспоминай об этом… Вот мы оба дошли… вместе… на всю жизнь.

Испитое от многодневного жара лицо Сони побледнело до желтизны, коричневые кольца больных теней окружали глубоко запавшие серые глаза. На лице Дмитрия Никитича тоже отпечатались напряжение, тревоги и усталость бессонных ночей. Он сильно осунулся, словно после тяжелой болезни, в темнорусых волосах поблескивали серебряные нити.

Чужому, не знающему их, оба они показались бы измученными путниками, у которых ветер, пыль и зной длинной дороги выпили силу, кровь и румянец. Но Пластунов и Соня так радостно и жадно смотрели друг на друга, как будто оба были сейчас моложе и красивее, чем когда бы то ни было, потому что в глазах их отражалась та совершенная человеческая любовь, которой не страшны ни болезнь, ни печаль, ни время.

Пришел Евгений Александрович, поцеловал дочь и лицо его на миг сморщилось, как от боли.

Сжимая и гладя руки дочери, Евгений Александрович начал быстро рассказывать, что он пережил за время болезни Сони, когда он боялся потерять ее. Даже во сне он видел, как она спорила с ним и убеждала его, и, слушая ее, он мучился от запоздалого раскаяния. Как мало понимал и любил ее, свою умную, милую дочь! Как мог он не понимать и не ценить горения большого дела, которым была полна ее душа: ведь нет ничего выше этого горения, нет ничего радостнее всей душой служить ему. Для этого надо отбросить от себя весь этот ветхий, узколобый индивидуализм, мелкие, себялюбивые обиды и сомнения.

— Я другим человеком стал, все эти метания уже позади. Сколько счастья, Сонечка, заключено в главном стремлении — итти вместе со всем коллективом вперед!

— Шш… тише! — вдруг прошептал Пластунов и потянул за рукав увлекшегося своей исповедью Евгения Александровича.

В другой комнате он шепотом начал выговаривать Евгению Александровичу:

— Как же еще вы безрассудны, Евгений Александрович! Больше, больше надо помнить о ней, беречь ее силы. А вы все сразу хотите… Эх, отец, отец!

— Винюсь, винюсь… это я от счастья, мой дорогой… Пойду скажу матери: то-то обрадуется! Вечером мы оба придем сюда.

— Приходите, только, умоляю, не потрясайте Сонечку ничем. Право, хватит ей утренней порции!

— Понимаю, понимаю!

Однажды, в морозный солнечный день в начале ноября сорок четвертого года, звонок в передней залился рассыпчатой трелью.

— Ну, конечно, это они! — объявил Пластунов, и действительно, в распахнутую дверь вместе с голубыми клубами морозного воздуха ворвались молодые голоса, смех, веселая толкотня.

— Сонечка, милая, здравствуй!

— Выздоровела, братцы, выздоровела!

— Сонечка, мы ужасно рады за вас!

— Сонечка, ур-ра-а!

Няня быстро навела порядок:

— Да не бросайтесь к ней все сразу: слабенькая еще она, ведь только со вчерашнего дня голову с подушки подняла.

Гости расселись, кто на стульях, кто на длинном подоконнике.

— Ну, рассказывайте, рассказывайте! — сидя в подушках, с веселой мольбой говорила Соня. — Как моя бригада работает? Кто ведет ее?..

— А ну, посмотри на нас! — смеялась Маня.

— Ты, Манечка, бригадир… ты! — угадала Соня. — Как все хорошо получилось! Ну, как вы работали?

— Рады рапортовать товарищу начальнику! Мне, как бригадиру, приходится доложить первой, а потом ты скажешь, Юля, а затем ты, Тамара… — распоряжалась Маня, — После нас рапортуют наши новенькие электросварщицы: Наташа и Шура, которые себя хорошо показали, и могу заверить тебя, Сонечка, что эти воспитанные нами девушки и в будущем не испортят наш концерт!

— Ох, ну и языката, разбойница! — довольно бормотала няня, слушая, как сначала Маня Журавина рапортовала сама, а потом живо и остроумно вела «концерт», то есть подбадривала Юлю, Тамару и двух новеньких электросварщиц, которые рассказывали, какие военные и гражданские заказы они выполняли за эти полтора месяца.

— А знаете, Сонечка, — смешливо высунулся Сережа, которому не терпелось скорее «выложить» все заводские новости, — знаете, наш многоуважаемый сменный мастер Игорь Чувилев лекции читает, замечательные лекции!