Изменить стиль страницы

Семь с половиной даже.

И почему-то всё время казалось, что я проебала что-то очень важное.

Что уже когда-то давно я уже стояла на развилке у камня с высеченной на нём надписью: «Направо пойдёшь — счастье найдёшь, налево пойдёшь — выебут и нахуй пошлют, прямо пойдёшь — в говно вляпаешься», и смутно подозревала, что пошла я прямо, но по пути свернула налево…

Каждое третье июля я ездила на дачу, и кидала в Серёжкин почтовый ящик запечатанный конверт с открыткой. Всегда одна и та же открытка: имбецильный розовый слоник, весело тряся жирами, размахивает зонтиком под золотой надписью «С днём рождения!»

Ответа я никогда не получала.

Мне всё чаще вспоминалось душное лето многолетней давности, синяя форма машиниста, о которую я тёрлась носом, букет ромашек на крыльце моей дачи, и гудок Серёжкиной электрички.

У нас договорённость была. Когда-то.

Проезжая ночью в районе моей дачи, Серёжка давал два длинных гудка. По слогам моего имени. Ли-да.

Я всегда просыпалась, и долго потом слушала, как вдалеке, на стыке рельсов, стучат колёса. Тук-тук, тук-тук, тук-тук…

Остались только воспоминания. Ни писем, ни фотографий. Ничего не было.

Только воспоминания и сны.

И вдруг однажды зазвонил телефон.

И знакомый голос сказал в трубку: «Привет, кукла…»

И у меня задрожали колени, и вспотели ладони.

И я тоже сказала: «Привет, Самошин…»

И мы разговаривали полчаса. Короткими фразами. С трудом подбирая слова.

— Как ты? — спрашиваю, и губы кусаю.

— Хорошо, а ты? — отвечает и спрашивает на автомате.

— И я хорошо. Ты женился, да? — риторический такой вопрос. Только в голову ничего больше не лезло.

— Да, у меня дочка в первый класс пошла. Дочка. Лида…

Очередной дежурный вопрос комом встал в горле. Дочка Лида. Дочка. Лида.

Зубы стиснула, и дальше шпарю:

— Отлично. Рада за вас. А у меня сын в третий класс пошёл, да… Незамужем до сих пор… — и язык прикусила. Только поздно уже. Всё равно это прозвучало жалко. Даже самой понятно стало.

Пауза в трубке. И я молчу. И понимаю, если ничего сейчас не скажу — он попрощается. В голове вертятся какие-то штампованные обрывки фраз, а на языке пусто и сухо. Пауза.

— Лид, рад был тебя услышать. Мне пора.

И тут я плюю на приличия, штампы и всё остальное. И ору в трубку:

— Серёжа! Подожди, не клади трубку… Ты где сейчас работаешь? В Люберцах, да? Я приеду к тебе. Я сама приеду. Я сейчас такси поймаю — и приеду! Сама! Приеду…

Сухой далёкий треск телефонной мембраны.

— Лидунь, не надо. Я не хочу с тобой встречаться. У меня семья, жена, дочь. Я их люблю, понимаешь. Я не хочу их терять. Извини, кукла…

И — гудки. Короткие гудки.

…Месяц я писала стихи:

Ну и тому подобные розовые сопли. Не помогало.

А через месяц — звонок.

— Лидунька! Слушай, я вот что предложить тебе хотел… — голос рвался из трубки, стремясь сотрясти воздух, буквы лезли друг на друга, и мне не давали вставить слова. — Я завтра в Москве буду! У нашего концерна завтра юбилей, и в каком-то Доме хуй-пойми-кого у нас будет корпоративка. Я могу провести одного человека по своему желанию. Я хочу, чтобы это была ты! Ты слышишь меня, Лидк?

Слышала ли я его? О, да. Ещё как. Причём, пока он говорил, я уже вышвыривала из шкафа на кровать все свои шмотки, лихорадочно соображая, в чём мне завтра идти на встречу.

Которую я ждала почти восемь лет.

Восемь. Лет.

Долгих лет.

Метро «Новослободская». Шесть часов вечера. Кручусь около входа в метро, оглядываясь по сторонам, как потерявшаяся собачонка.

Не вижу никого. Не вижу!

И вдруг сзади — голос. Знакомый до боли.

— Лидунька…

Оборачиваюсь с такой силой, что волосы стегнули по правой щеке как пощёчина…

Что? Думали, сейчас будет сцена из «Титаника»? Хуй вам всем! На этом сопли закончились.

За спиной стоит Роман Трахтенберг. Только лысый, без бороды, и волосня повсюду сивая.

И он улыбается, сияя пятью железными зубами, и говорит голосом Самошина:

— Кукла моя… Ты совсем не изменилась…

Ёбаная тётя, как ты исхудала… Сто пятьдесят килограммов жира, покрытые грязным, свалявшимся каракулем — это мой Серёжка?!

Суки! Куда делись стальные мышцы, о которые я ломала ногти на руках и ногах, когда билась в оргазмических корчах? Где, бля, улыбка в тридцать два собственных зуба?! Где густые русые кудри? Хотя, с кудрями понятно. Они теперь везде.

Щас, к слову, расскажу, с чем можно сравнить моё ощущение.

Была у меня подруга Ленка. Девушка чрезвычайно красивая, и настолько же темпераментная. Стрекоза из басни дедушки Крылова. Каждый день Ленка где-то на тусовках, где много пьют, и долго ебут.

И вот как-то просыпается она утром, от звонка будильника. На работу идти надо — а Лена нетранспортабельна шопесдец. И сушняк долбит ниибический. Включает свет, и первое, что она видит — это стакан с розовой жидкостью, стоящий на столе у кровати младшего брата Лёлика. Лена хватает стакан, и, зажмурив глаза, начинает жадно глотать жидкость. В процессе она понимает, что это какая-то неправильная жидкость, и что-то сильно напоминает, но всё равно пьёт. До дна. И дышит-дышит-дышит. Потом открывает глаза, и наталкивается на изумлённый взгляд Лёлика, который сначала смотрит на сестру, открыв рот, а потом начинает истерически, до икоты, ржать. Оторжался, значит, Лёлик, и говорит, икая, и уссываясь:

— Ленк, я позавчера на улице поссал, и хуй застудил. Мать мне марганцовки развела, и сказала, чтоб я в ней шляпу полоскал десять раз в день. Сейчас я должен был это сделать в десятый раз… Гыыыыыыыыыыыыыыыыы!!!!

Ясен пень, на работу в тот день Ленка не пошла…

В общем, я стояла, и понимала, что чувствовала Ленка, выжрав стакан марганцовки, в которой её брат хуй полоскал. Очень понимала.

Я. Восемь. Лет. Жила. Бля. Воспоминаниями. О самой. Светлой. И большой. Любви.

В своей, сука, жизни.

Ляпис Трубецкой беспесды был прав, когда сказал: «Любовь повернулась ко мне задом…»

Что делать? На роже у меня плотно и явно отпечаталась вся гамма чувств.

Самошин перестал улыбаться и отшатнулся.

Я тоже отпрыгнула в сторону, и засеменила в сторону метро.

Самошин настиг меня в два прыжка, и задышал мне в ухо:

— Поедем к тебе?

— Хуй! — отчеканила я, и попыталась вырваться.

— Я скучал! — посуровел Самошин.

— Писать хочется! — решила давить на жалость.

— Дома поссышь! — отрезал Самошин, и сунул меня в такси, продиктовав водиле мой домашний адрес.

Я сидела на заднем сиденье, и совершила по пути две попытки съебаться на полном ходу. Не вышло.

Перед глазами покачивались волосатые уши Самошина, и писать захотелось по-настоящему.

Родной подъезд. Меня несут подмышкой, параллельно выуживая из моего кармана ключи от квартиры.

Моя квартирка. На кухне горит свет. Там Самошин варит пельмени «Три поросёнка», которые он достал из своей сумки. Сижу в прихожей на галошнице, и думаю что делать дальше.

Придумать не успела.

Из кухни вышел Самошин и, дожёвывая пельмень, оповестил меня:

— Щас, Лидунька, я буду тебя ебать. В жопу. Извини.

Я заверещала, и почти пробежала по стене.

Поймали, и потащили в спальню.

Обеструсили. Укусили за клитор. Засмеялись. Извинились.

Приготовилась умереть на хую. Какая нелепая смерть!

Что-то ткнулось в спину. Замерла.

И — тишина…

Я молчу, и сзади молчат.

Медленно поворачиваю голову, и вижу, что Самошин уснул.

Так везёт раз в жизни. И то — не каждому. Потому я быстро напялила трусы-носки-штаны-сапоги, и вылетела на улицу.

До семи утра я пила водку у подруги-соседки. В полвосьмого вместе с ней тихонько вошла к себе домой.

Самошин спал в той позе, в которой я его оставила: стоя раком на полу, лёжа грудью на кровати.

На ковре сиротливо застыли недопереваренные пельмени «Три поросёнка»…

В тот момент я остро поняла одну непреложную истину: НИКОГДА не входи в одну реку дважды.