— Скупердяй! Росомаха!
— Жаднюга! Чего он скопил дома?
— Раньше другое дело, разбогатеть многие мечтали, теперь богатых, наоборот, ненавидят. Как думает он жить?
— После этого я к нему в дом не зайду!
На другой день пришедшие на похороны няргинцы стояли на улице, ожидая выноса гроба, они не хотели заходить в дом, где не уважают покойника. Пиапон выносил тело Майды, третьим забивал гвоздь на крышке гроба. Он с гадливостью смотрел на плачущего брата, не сказал ему ни слова утешения. Возвращаясь после похорон, зашел в дом брата только потому, что этого требовал обычай. Выпив чашечку водки, он посидел рядом с Холгитоном, который тоже ради покойницы зашел в этот дом, и ушел в контору, хотя было уже поздно.
«Ошиблись родители, — думал он, шагая в контору. — Вся наша жизнь в ошибках, навряд ли кто прожил, не ошибавшись. А надо жизнь строить так, чтобы меньше было ошибок. Как бы я прожил с Майдой, если б родители нас поженили? Тут они тоже ошиблись, я любил совсем другую, которой тоже уже нет в живых».
Пиапон подошел к конторе и увидел в окно бухгалтера с кем-то посторонним. Это оказался знакомый ему инструктор райисполкома. Они поздоровались.
— Я передал наш разговор о посевной площади, — сказал бухгалтер.
— Корчевать тайгу придется, — заметил инструктор.
— Не будем! — отрезал Пиапон.
— Надо. Ты не горячись, выслушай. Пришло постановление крайисполкома привлечь нанайские колхозы к новым отраслям хозяйства. Ты сам знаешь, одной рыбной ловлей и охотой не проживешь.
— Наш колхоз называется «Рыбак-охотник».
— Знаю, что скажешь дальше, но тебе надо добиваться, чтобы колхоз больше приносил доходов, чтобы люди стали больше зарабатывать. Надо людей приучать к культуре, к новому хозяйствованию. С этой целью крайисполком предлагает выращивать и содержать свиней и крупный рогатый скот. Денег нет на приобретение? Крайисполком дает ссуду на льготных условиях. Все предусмотрено. Нынче весной надо приобретать скот. А чем коров, свиней будешь зимой кормить? Картошка потребуется, свекла. Вот почему надо посевные площади расширять. Корчевать придется тайгу. Поучитесь у русских, у корейцев.
— Коровы на мясо пойдут?
— Зачем на мясо? Прежде всего от них молоко требуется.
— Куда девать это молоко?
— Своим колхозникам продавать по дешевой цене…
— Нанай не пьют молока.
— Научатся, дай срок. Молоко будешь сдавать в интегралсоюз.
— С народом надо поговорить.
— Давай завтра и поговорим. Собери народ с утра.
Утром няргинцы собрались возле конторы. Инструктор райисполкома разглядывал колхозников, одним улыбался, другим кивал головой, он здесь бывал не раз и знаком был со многими, Ему отвечали дружеской улыбкой. Он выждал момент, когда все стихли, и громко выкрикнул:
— Товарищи туземцы! Наша партия и правительство…
Дальше он не мог продолжать и долго не мог понять, в чем дело.
— Чего обзываешься! Зачем обзываешь!
— Мы не туземцы! Мы нанай, советские люди!.. Только тогда дошел до инструктора смысл выкриков, которыми его остановили. Он обернулся к Пиапону.
— Туземец — это плохое слово, — сказал Пиапон, — нас оно оскорбляет. Ты грамотный человек, сам должен знать. Люди не хотят, чтобы ты их обзывал.
— Как обзывал? Так в официальных бумагах пишется…
Инструктор обвел колхозников взглядом, никто больше не улыбался ему.
— Друзья, извините меня, — громко, чтобы услышали все, сказал инструктор. — Я не хотел оскорбить вас. Вы меня давно знаете…
— Знаем, ты хороший человек, только больше не обзывай.
— Не буду, друзья, и другим передам, чтобы больше не употребляли этого слова…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Болонь — по-нанайски самое глубокое место. Единственная протока соединяет озеро Болонь с Амуром, она так глубока, что до дна не достанешь никаким шестом. К весне на берегу протоки осталось много невывезенной рыбы, хотя всю зиму вывозили ее и машинами и санями. От знаменитого заезка остались только свайные пеньки. А как гордились совсем недавно болонцы этим грандиозным, по тем временам, сооружением! Для них сплошным праздником обернулось строительство заезка. Подумать только, весь нанайский люд собрался в Болони! Праздник прошел, наступило похмелье. Сидели болонцы на берегу, отворачивали носы от ветерка, несшего отовсюду гнилостный запах.
— За Нэргулом озеро совсем обмелело, не проедешь.
— А рыба все же заходит в озеро.
— Куда денется? На нерест, на жировку поднимается.
— А зачем столько надо было погубить рыбы? Кто виноват?
— Надеялись все поймать, все вывезти.
— Охо-хо! Если так будет, на Амуре не станет рыбы…
Погибло рыбы — пропасть, и кто-то должен был нести за это ответственность. Первыми понесли наказание засольщики рыбозаводов, у которых попортилась засоленная рыба, потом директора, не сумевшие подготовиться к большой рыбе; даже соли не завезли, сколько требуется.
Приехал в Болонь Казимир Дубский. Ездил он как ученый-этнограф, собирал материалы для будущих научных трудов, но в кармане, вместе с паспортом, носил удостоверение сотрудника НКВД, и на боку у него красовалась кобура пистолета. Этнограф довольно прилично говорил по-нанайски, расспрашивал о старых обычаях, законах, интересовался и рождением и похоронами, записывал родословную болонцев, присутствовал на камланиях шаманов, на утренних молениях солнцу. Интересовался он всем, и повсюду совал свой нос, хотя сам понимал, что этим смущает людей.
— Не обращайте, не обращайте на меня внимания, — просил он мягко охотников, бивших поклоны солнцу.
— Смелее, смелей давай! — подбадривал он оробевших шаманов.
— Не стесняйся, это для науки, — говорил он беременной женщине, расспрашивая о таких подробностях, которые она даже от мужа скрывала.
Казимир Владимирович был ласков со всеми, добр, но настороженность у охотников не проходила.
— Простые люди не носят такое оружие, — резонно говорили они. — Зачем ученому оружие? В старое время разве мало было ученых? Они без оружия ходили…
Как бы между этими этнографическими делами Казимир Владимирович интересовался и заезком, ответы болонцев записывал в отдельную тетрадку. Почему-то его особенно при этом привлекала личность Бориса Воротина.
— Бориса хороший человек, — отвечали охотники. — Честный человек, это самое главное. Сердце его большое.
— И у здорового дерева червинки водятся, — замечал походя Дубский. — Червинки точат дерево. Вы сами лучше меня это знаете. Ну, вспомните еще что-нибудь о Воротине? С кем он больше бывал. С директорами рыбозаводов бывал?
— Как не бывать? Вместе работают.
— Разговоры он какие вел, не помните?
— Разве запомнишь…
Из Болони Дубский поехал в Хулусэн. Стойбище потеряло прежнюю славу, хотя священный жбан сохранялся у Яоды, сына Турулэна, и в силе был шаман Богдане Из Хулусэна разъехались больше половины жителей. Получилось это так. Хулусэн в свое время прикрепили к няргинскому Совету, а когда началась коллективизация, желающие вошли в няргинский колхоз «Рыбак-охотник». Потом в няргинскую школу-интернат забрали учиться ребятишек, и родители вслед за ними переехали кто в Нярги, кто в Болонь. Теперь в стойбище проживало около десяти семей.
Казимир Владимирович знаком был с великим шаманом Богдано, и встретились они теперь как приятели.
— Обещал приехать к тебе, вот и приехал, — сказал Дубский.
— Будь гостем, всегда я рад гостю.
У Богдано умерла жена, и теперь в доме хозяйничали две пожилые женщины. Они поспешно стали готовить еду и вскоре поставили перед гостем и шаманом низкий столик.
— Как живу, сам видишь. Всю жизнь прожил для людей, — жаловался Богдано. — Своего что имею? Фанзу только. Жена умерла. Детей нет. Один остался. Хорошо, люди не забывают, все еще приглашают…
— Ты позволь мне тебя звать ама[5] — прими меня сыном, — неожиданно для себя выпалил Казимир Владимирович и подумал: «Так будет лучше».
5
Ама — отец (нанайск.).