Изменить стиль страницы

В конце сезона чужеземцы щедро одарили всех — каждый получил по Библии и скромному презенту. Маленькой Насте досталась салфетка на журнальный столик, с легкомысленными карточными королями и дамами; отцу-переводчику — бейсболка. А самый дорогой подарок получила прекрасная Анюта — голубые джинсы! Джинсы из Америки! Аня зарделась, а все обзавидовались. В корпусе пакет благоговейно развернули, подарок извлекли… и выдох возмущения раздался за вздохом разочарования. И красивые славянские глаза стали не славянские, а Надежды Константиновны Крупской, читающей статью о базедовой болезни. Джинсы оказались дешёвыми китайскими! Такими же зауряд-штанами, что и на любом стихийном рынке! По двенадцать долларов за пару, торг уместен. В те далекие годы дорогие россияне ещё не представляли размеров китайской торговой экспансии. Не знали, что жёлтый брат уже дотянулся до статуи Свободы и потихоньку задирает исподнее.

«И это не единичный пример, — утешал Андрей Аню. — Три дня и три ночи тёр Алладин волшебную лампу, пока не увидел на потертом боку надпись: Made in China…»

Обнаружилась кепка, да не та. Отцовская. Серая в полоску, старая-престарая. Андрей Андреевич перевернул её, ткнулся лицом. Он помнил, как она пахла отцом, его потом и чем-то неуловимо близким. Приходил с завода поздно, пьяный и добрый, доставал из кармана медяки с табачными крошками, отдавал маленькому Андрею. И монетки пахли, и табаком крепко, а от отца машинным маслом и мастикой и кислым изо рта. Эта серая не пахла. Мама после смерти отца постирала. Зря.

Вот эту-то отцовскую кепку и надевал Андрей раз по случаю. Был такой с ним случай на последнем курсе. Рядом с домом и тогда строилось-перестраивалось, сосед во дворе встретил, домовитый приблатнённый Витёк: «Андрюх! давай вечерком пару досок ко мне на гараж утянем».

Андрей никогда не воровал. Стеснялся. Но и Витьку отказать — не поймут.

Как стемнело, надел мамину куртку, натянул до носика отцовский кепарь, снял и оставил очки: «Ма, закрой!» Мама вышла к двери и всплеснула руками: «Отец, отец, наш Андрюша воровать пошёл!..»

Они тянули длинные хлысты, и метров триста бежал за ними сторож и канючил: «Парни, ну не надо, парни!» — не решаясь приблизиться.

Андрей рассказал Витьку про дедукцию мамы. «Это сильно. У меня седеют ноги…»[1] — уважительно оценил подельник, разливая по булькам, не глядя.

Модный McGregor неожиданно обнаружился в прихожей за створкой трельяжа — с вечера положила Наташа. Рядом перчатки и шарф.

Андрей Андреевич щелкнул кнопкой козырька, осторожно понюхал блестящее мехом нутро. Пахнуло слабо кожей и запахом его туалетной воды.

Стало светать. Зашоркал по асфальту дворник, заурчали машины, прогревая двигатели. Просвистела ранняя электричка.

«Выйду, пройдусь по первому снегу. Наташу подожду-провожу. Вернусь, попробую поспать и поработаю. На улице не курить. Что мне ещё нужно… Чтобы хотелось домой. Чтобы всегда глядела на меня, тихо светясь. Чтобы покупались галстуки и даже кепки. Чтобы ласково ругали за не положенную на блюдечко ложку и говорили: переоденься, не сиди у компьютера в чем пришёл. Сложилась мозаика. Хватит, наметался внутри себя. Остальное — мимо».

Андрей Андреевич надвинул на глаза кепку. И вышел.

Контрабас Писецкого

Писецкий шел по городу с розовым пластмассовым ведром в охапку. Рядом возвышался Шурик. Он радостно рассматривал утренние проявления жизни и шумно тянул в себя пиво из литрового пластика.

Два часа назад Писецкого разбудил телефон. «Мама?» — испугался Писецкий. К счастью, это одноклассник Шура звонил из вытрезвителя. И просил обменять его свободу на энное количество дензнаков.

Писецкий собрался, вытащил из-за Германа Гёссе пачку сторублёвых банковских билетов. Билеты были дороги Писецкому изображением Большого театра, в котором он никогда не был. Пачка, увы, давно преступно таяла. Писецкий вздохнул и сунул её в карман дублёнки.

На святое дело отправился — друга из узилища выручать.

А в вытрезвителе так тепло и запашисто — это сваленные за перегородку бичи отогрелись и завоняли.

Старшина выписывает квиток. В конце коридора Шурик в семейных трусах изображает пляску влюблённого страуса.

— А у вас и женщины есть? — интересуется Писецкий.

— Есть одна. Сейчас вторую привезут, из бара. Да вы на улице, на улице подождите.

Из подъехавшего УАЗика сержанты с автоматами выводят маленькую, смешно подпрыгивающую девушку и волокут по лестнице.

«А ты красивая,
а я в такой тоске!
Но ты прости меня,
я месяц в розыске!» —

рыдает в машине «Радио-шансон». Писецкого передёргивает.

Выходит Шура.

Радостный. С пустым розовым ведром.

— Пива купи мне. Я опять в изгнании. Луизка! — прощай.

— Саша, а ты зачем просил штуку двести привести?

— Да я тут с пацаном познакомился, хотел, чтобы ты его тоже выкупил.

— Типа я мать Тереза? А этот фотонный отражатель тебе зачем?

— Да нет! Луизка отправила купить. Ну а я культур-мультур попутно. В смысле пиво. Суббота! Так, для запаха, чтобы борщом от меня не пахло. Но пивом голову не обманешь… И тут кореш с нашего участка. Короче — сверху литр. Кореш теряется в невесомости. Чувствую — я не прав. Не прав! Что же вы, Александр. Александр, это не есть правильно, зачем! Плюс ведро дурацкое. Поражаюсь, как я его не проебал. Мобилы, что характерно, опять нет. Покупаю Луизке хризантему. Стольник жертвую! Ну, думаю, от счастья изверещится. И сдаваться иду. А тут эти демона при погонах. И гребут меня вместе с ведром. Хризантему зажали, суки. Утром домой звоню — она трубку бросила, кобыла запотелая…

Скрутив голову «Охоте крепкой», Шурик доверил Писецкому ведро с двумя запасными фугасами внутри и продолжил:

— Писец! Ты говорил — у тебя мать в больнице.

— Да. Поеду сегодня.

— Это хорошо, что в больнице. В смысле для меня. Можно, я у тебя до понедельника перекантуюсь?

— Шурик, учти, я пить не буду. На службу завтра.

— А я что, буду, по-твоему? Если хочешь знать, мне врач, строго-настрого: ни вина, ни пива!

— А водка?

— А от водки, сказал, лучше воздержаться…

Грязный город, грязный снег. И эти двое человек. Почти Блок. Ведро вместо флага.

Вот и март. «Не то чтобы весна, но вроде». Солнца нет. Ветер. Погода и настроение — ноль минус два.

— Дай что-нибудь пиротехническое, — останавливается недавний узник. Закурили.

Выпить с Шурой утром воскресенья подобно самоубийству с отягчающими. «Или… красного стаканчик, нет?» Юркнула в полушария мысль-предатель.

Давно заметил Писецкий — выйдешь из маркета после двух стаканов красного сухого — а воздух другой! Другой!

Он стал чуть теплее, в нём появилась ощутимая кислинка, он стал вкуснее! Стал заметнее!

Конечно, это тот же воздух большого грязного полиса, что и четверть часа назад. Та же вонь, смог — на кривых акациях, на мешке семечек, на тётке, отгоняющей прутиком воробьёв… Значит, изменился Писецкий.

На серо-чёрном льду тормозит автобус, заходит Писецкий в салон. Продолжает шмыгать носик-анализатор: запах водочки под солёным огурчиком — от сердитой старушки в пальто с песцом; густой табачный дух от пятиклассников с яркими ранцами; мятной карамелькой пахнет молодой мужчина слева. А ещё — духи, помада, тональный крем, бензин, кожа, замша…

вернуться

1

«Зима в Красноярске…» — из стихотворения Ивана Клинового