Изменить стиль страницы

— Атставить! Одеваться и строиться — шагом марш!

С трудом вытянулись в колонну и пошли. Но почему не в сторону военного городка? Наш взводный, очевидно, всё перепутал. Отовсюду сыпался на него один и тот же вопрос:

— Куда это мы?

Оказывается, в военный госпиталь, на рентген. В санчасти училища сломался рентгеновский аппарат, а посмотреть, что у нас внутри, врачам обязательно нужно. Не понимаем, зачем? Так уж заведено, хотя никто не помнит случая, чтобы кого-то не послали на фронт по болезни. Стрелять может, вот и всё. Война и есть война.

А немцы уже дошли до Волги. Мы знали, именно там решается судьба России. Поскорей бы на передовую. Уж мы-то покажем себя!

Теперь же просто хотелось забыться в глубоком сне. И едва мы втянулись в коридор госпиталя, все свалились на пол, как подкошенные. Ни разговоров, ни возни, только сопение. И эти звуки время от времени исчезали мгновенно, словно их не было никогда.

Вызывали в кабинет по одному. Взводный тормошил кого-то и уводил к рентгенологу. Каждый раз громко хлопала дверь кабинета, но спящие не слышали этого.

И вдруг мои глаза открылись сами собой. Мелькнула мысль, что настала моя очередь. Но нет. В каком-то метре от меня я увидел двух служителей церкви в черных рясах и высоких клобуках. Они с трудом пробирались через распластанные на полу тела. Вслед им поднимались стриженые наголо головы курсантов. Интересно же взглянуть на тех, кто их побеспокоил. Однако, что монахи делают в госпитале да еще в ночное время?

Я не верил в реальность происходящего. Мне пригрезилось это во сне и теперь перешло в явь. Но почему монахи? В родном селе пусть редко, но я бывал в церкви. Глазел на отсвечивающие золотом иконы и слушал поющих на клиросе односельчан. Но сельский попик был в ризе, сверкающей замысловатым шитьем. А у этих совсем иная одежда.

Первым шел высокий и грузный старик с окладистой бородой. Он остановился и внимательным взглядом все понимающих глаз обвел забитый телами коридор, Затем, вознеся правой рукой нагрудный крест, осенил им нашу многочисленную компанию:

— Да будет с вами Господь! Да воссияет над вами покров благодатной Богородицы! Идите на врага без страха и возвращайтесь домой. Мы станем вас ждать.

В его словах было столько доброты и нежности! Особенно трогали последние сказанные им слова. Не «За Родину и за Сталина», как говорилось тогда в подобных случаях, а просто и проникновенно:

— Мы станем вас ждать!

Словно зачарованные, курсанты выслушали наказ святого отца. В душе что-то повернулось и возвысилось. Это была наша вера в жизнь и в скорую победу. И мои губы прошептали в ответ:

— Мы вернемся.

Курсанты просыпались и непонимающе смотрели в спины уходящих монахов. Тогда у всех были на памяти броские антирелигиозные лозунги. Еще никто не позабыл о скандальных разоблачениях православия Союзом Воинствующих Безбожников.

Эти двое не на шутку заинтересовали меня. И через несколько дней я выкроил время заскочить в медсанчасть училища. Я спросил первого же попавшегося врача:

— Скажите, а что делают в госпитале монахи?

— Тебе повезло, товарищ курсант. Ты видел великого человека. Тебя благословил на подвиг архиерей и профессор Лука, а во миру Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий. А второй монах — его ассистент.

Встреча в военном госпитале Красноярска перевернула все мои представления о религии. Я понял, что правда и справедливость с Лукой, а никак не с теми, кто убивал православие, как духовную часть российской государственности. Я вернулся с фронта, когда за книгу «Очерки гнойной хирургии» ученому и богослову Луке была присуждена сталинская премия I степени.

Существует легенда о встрече Луки со Сталиным. Между ними якобы шел примечательный разговор о духовности. Это неправда. Встречи не было. Она не нужна была Сталину и тем более ученому и богослову. Но разговор подобного рода состоялся, только с военным хирургом высокого звания. Генерал спросил у Луки:

— Вы оперировали тысячи людей. Так видели ли вы хоть одну душу?

— А вы видели совесть? — вопросом на вопрос ответил Валентин Феликсович.

В 1995 году архиерей Лука был канонизирован, как святой Православной Церкви. А автором памятника ему в Красноярске стал замечательный скульптор Борис Мусат.

Совесть

Брюхань был на редкость неподкупным человеком. Один такой экземпляр почти на всё наше село. За это его считали оригиналом, чуть ли не помешанным в уме. Кругом люди как люди, а он — даже не поймешь кто. Да еще ладно, когда бы ввязывался в спор с простонародьем, а то ведь закусит удила и бульдозером наезжает на начальство. А какой власти понравится её унижение?

Партийная ячейка не раз уговаривала его:

— Ведь ты же, Яков Давыдович, красный партизан. Отца у тебя прикончили белые. Чего тебе надо еще?

Сельские большевики предусмотрительно не звали его в свои сплоченные ряды. Боялись, что от ячейки останутся одни клочья. Впрочем, и он не стремился туда. В конце концов, ему прощали все его диковатые выходки. Побранят, воспитают, а он опять за свое. Да и как его возьмешь голыми руками, когда он не страшился самого Господа Бога. Между прочим, те же большевики, хоть и боролись с религией, но посматривали на небо с опаской: а вдруг он там, наш вседержитель и повелитель. Тогда придется худо не только тебе одному, а и детям твоим, и внукам.

Брюхань резал в глаза ничем не прикрытую правду, ту самую, которая постепенно, день за днем, сжигала его бунтарскую сущность. Больше всего он не терпел предательства. Только тем и существовал этот не похожий на других человек. Сухой, горбоносый, с прищуром острых, как бритва, глаз, которые враз становились стальными, когда на него находила какая-то блажь. А что? Другие смотрятся веселее, если их дергают за яйца? Вряд ли!

Но чтобы о нем судить без предвзятости, надо было послушать самого Брюханя. Он раскрывался сразу, в нескольких первых же своих фразах.

— У-лю-лю, яка ты тварина! — подчеркнуто удивлялся он.

А там что хочешь, то и думай о красном партизане Брюхане. Вспомнит он тебе и то, что было, и то, чего не было и никогда не будет. Тогда лучше отойти от него. Он выговорится и онемеет, и станет молчать до той поры, пока не подвернется ему кто-то другой. А других набиралось немного: кому хочется срама на свою голову?

Так он и жил, отгородившись от людей невидимой стеной. В полном одиночестве, хотя у него была жена и еще две дочери. Со старшей я учился в одном классе, а младшая, Нина, со временем стала женой Леньки.

Но нельзя же всех презирать и ненавидеть. Кого-то он все-таки любил или хотя бы терпел? Да, в селе были и такие. Беспокойное сердце его всегда было на стороне униженных и оскорбленных. Потому он и оказался в красных партизанах, что поверил в очень уж радужные сказки большевиков о всеобщем благоденствии и справедливости. Потом понял обман, да было уже поздно.

Признаюсь, я уважал Якова Давыдовича. Он тоже относился ко мне с пониманием. Чего же тут не понять? Отец мой отказался раскулачивать мужиков и скрылся от новой власти. У нашей семьи забрали в колхоз скотину, а никого из нас не считали членом колхоза. Вот тут и живи, как хочешь.

— Когда вырастешь, Толя, не делай столько дуростей, сколько наделал их я, — грустно говорил он, запуская мне в волосы свою костлявую, жесткую руку.

Рассказывали, что жалостливым он стал, когда милиционеры убили его отца. Вгорячах мстил всем без разбора. От него доставалось и белым, и красным. Даже бывшему балтийскому матросу Анисиму Копаню, который в семнадцатом взбаламутил округу. Сначала повстанцев было пятеро на всё Вострово. Они вступили в бой с волостной милицией. Иногда побеждали, но чаще давали стрекача в Касмалинский бор, там их было не сыскать никому.

Однако зима спутала им все карты. Надо было спасаться от морозов, найти себе безопасное тепло. И они пошли в предгорья Алтая, где в одной из деревушек нанялись батраками к богатым крестьянам.