Я завезла Джорджию в развлекательный центр, оттуда поехала в больницу. Наклонившись над сыном, я прошептала ему на ухо:
– Ангел мой любимый, я знаю, кто это был. Я знаю, кто это.
На мгновение мне показалось, что он сжал мои пальцы. Слышал ли Малькольм мой голос, ощущал ли прикосновение моей щеки к своей щеке? Слышал ли он меня в своем странном забытье? Что собой представляла его кома? Снились ли ему сны? Или он пребывал в постоянной темноте, куда не проникал свет? Интересно, какой язык он слышал в своих снах, на каком языке думал? Однажды сын признался мне, что двуязычие причиняет ему серьезные неудобства. Получалось, что у него нет родного языка. Он выучил два одновременно: английский благодаря отцу, французский – со мной. Еще он сказал, что сожалеет о том, что у него нет чувства родины, потому что волнение в душе в равной степени вызывает и «Марсельеза», и «God Save the Queen»,[43] и он не знает, за кого ему болеть во время матча футбольных сборных Англии и Франции. «Я словно бы сижу меж двух стульев! – часто восклицал Малькольм. – Наполовину лягушка, наполовину ростбиф! Отвратительнейший микс! Доказательство того, что две нации, которые обожают ненавидеть друг друга, способны влюбиться и родить общих детей. Забавно, правда?»
Однажды он спросил у отца, почему англичане и французы так презирают друг друга. Эндрю с ироничной усмешкой ответил: «Англичане ненавидят Лягушек за то, что они убили их принцессу». Малькольм воскликнул: «Bollocks!»[44] Отец даже не сделал ему замечание за то, что он употребил довольно грубое слово. Но в тот вечер я поняла, что моему сыну не слишком нравится постоянно жить в смешении культур. И что, возможно, в подростковом возрасте ему будет еще тяжелее переносить то, что он так отличается от большинства своих сверстников.
Когда я вышла из больницы, на глаза мне попался рекламный плакат. На нем была изображена загорелая брюнетка, лежащая на смятых простынях. Она была обнажена. И надпись огромными буквами: «CHARNELLE».[45] A ниже такая фраза: «Сладострастная магия, которая овладевает вами». Это была реклама того самого парфюма, с переводом пресс-релиза к которому я столько мучилась. Парфюм, от которого несло камфарой и который наводил на мысли об ингаляциях, который проходил в рекламных текстах под кодовым номером. Это граничило с сюрреализмом: изображение обнаженной томной женщины – квинтэссенция ничтожества, и мой сын в коме, там, в мрачной палате, в больнице, у меня за спиной.
Болезненный контраст картинок. Рекламные плакаты нового парфюма были буквально на каждом углу. От них просто не было спасения. В витрине парфюмерного магазина эта брюнетка заняла все пространство, из конца в конец. Все теми же плакатами пестрели автобусные остановки. Я не хотела на них смотреть. Я просто не могла на них смотреть. Мне вдруг стало не по себе. Я ощутила, что меня охватывают отчаяние и страх. Руки и ноги вдруг начали подрагивать. Взгляд упрямо старался избежать столкновения с рекламным баннером, когда я покидала больницу.
Пришло время. Пора сделать что-то конкретное. Я хотела взять дело в свои руки, верно? Так вот, теперь у меня появилась такая возможность. И я сделаю это сама, без чьей бы то ни было помощи. Потому что я так решила!
Эва Марвиль. Биарриц.
У меня появилось ощущение, что время остановилось. Оно все тянулось и тянулось. Оно утратило темп и ритм. Размякло, растянулось. Это было так странно, что у меня разболелась голова. На вокзале «Монпарнас» я купила билеты: три билета на высокоскоростной поезд до Биаррица. Для Арабеллы, Джорджии и меня. Ни свекровь, ни дочь понятия не имели о моих планах. Я им ничего не сказала. Это было так просто – заказать, заплатить, забрать билеты. Отправление в четверг утром. В четверг мы едем в Биарриц. Что потом? Увидим. Вопрос с отелем уладим на месте.
Вернувшись домой, я так никому ничего и не сказала. Меня ждала работа: предстояло разобраться со счетами и почтой. Я не стала включать компьютер, не распечатала письма. Я просто тихо сидела за своим письменным столом. Я никому ничего не рассказала, и когда Эндрю признался мне в измене. Никому, ни слова. Не захотела делить ни с кем этот стыд, эту боль. Молчание защищало меня. Я не смогла довериться даже сестре, подругам. Но я настояла на том, чтобы узнать о той женщине все: какая она и почему мой муж занимался с ней сексом. Знание это причинило еще больше боли. Эндрю не знал, что отвечать. Он смущался, говорил невпопад. Я узнала массу отвратительных подробностей. По его словам, отношения с той женщиной ничего для него не значили, это было идиотство, чепуха. Поэтому он и рассказывал мне все. Но мне было очень плохо. Она была полной противоположностью мне: рыжеволосая, невысокая. Я представляла себе ее тело. Руки Эндрю скользят по ее коже. Эндрю в ней. Их связь продолжалась год. Потом Эндрю разорвал отношения. Она любила его. Он, по собственному признанию, любил меня. Сидя за столом, положив ладони на столешницу, я сказала себе, что лучше бы снова пережила ту, давнюю боль, тот ужас, когда Эндрю ощутил необходимость рассказать все об их интимных встречах, о месте, где эти встречи происходили, об одежде, которую она носила. Та боль была мне знакома, я уже пережила ее однажды. И знала, как свернуть ее в комок и швырнуть под кровать.
Та боль была не сравнима с ужасом, который жил во мне теперь. Ужасом, овладевшим мной в день, когда Малькольма сбила машина. Я хотела одного – чтобы мне вернули сына. Вернули невредимого – не мертвого и не в состоянии маленького овоща, подключенного к врачебному аппарату. Верните мне моего Малькольма с его низким голосом, голубыми глазами и кроссовками сорок четвертого размера! Верните мне его вместе с его прошлым, его настоящим и будущим, которое его ждет, когда он станет подростком, который не желает убирать в своей комнате, выключать компьютер, мыться в душе, делать домашние задания. Верните мне его со всеми его недостатками, с его нахальством, его грибком на ноге, со шрамом на предплечье и пластинкой для исправления прикуса, которую мы как раз собирались заказать у дантиста. Верните мне Малькольма со всеми воспоминаниями, которые следуют за ним, как рыбки-лоцманы за акулой: двухлетний Малькольм с напряженным лицом сидит на горшке и голосом премьер-министра вещает: «Нужно ждать!»; Малькольм, снова вернувшийся из школы после двух часов дополнительных занятий в качестве наказания за то, что осмелился отпустить комментарий по поводу произношения преподавателя английского; пятилетний Малькольм, который сказал мне вскоре после смерти прадедушки: «Посмотри на небо, мама. Видишь самолет? Этот самолет – душа дедушки, помаши ему рукой!»; десятилетний Малькольм во Флориде плавает с дельфинами, схватив одного за плавник и ошалев от счастья… Верните же мне моего сына, черт возьми, чтобы я увидела, как он растет, легко перерастает мои метр семьдесят три сантиметра и достигает высот своего отца. Верните мне моего малыша, плод моего лона, невероятное и уникальное смешение франко-английского духа, смесь Эндрю и меня: удлиненное лицо Эндрю, его голубые глаза, мои брови, мой подбородок. Верните мне моего маленького франгличанина!
Однажды летом в Сен-Жюльене, пять или шесть лет назад, приехав в пятницу вечером, мы обнаружили в комнате Малькольма большое гнездо шершней. Оно располагалось у окна и было похоже на светло-желтый шар. По комнате летало несколько десятков шершней. Эндрю настоял на том, чтобы вызвать пожарных. По его мнению, с шершнями шутить не стоило. Два укуса один за другим – и человеку конец.
Приехали пожарные в костюмах, напоминавших одеяния пчеловодов, которые произвели огромное впечатление на Джорджию, тогда еще совсем маленькую. Мы вчетвером сидели в нашей с Эндрю спальне, пока они уничтожали гнездо. Это заняло около получаса. Потом мы долго рассматривали выпотрошенное гнездо в мусорном ведре. Удивительная конструкция, идеально симметричная, состоящая из расположенных по спирали тысяч ромбовидных ячеек с личинками. Семилетний Малькольм долго молчал. Из всех комнат дома шершни выбрали именно его спальню, и вот их прекрасное гнездо разрушено, часть насекомых убили, остальных прогнали. Он вдруг расплакался от гнева и печали и ничего не хотел слушать о том, какую опасность представляют собой эти насекомые.