Тотчас в руках у монахов как бы сами собой загорелись свечи, которые они вытаскивали из-за пазухи и расставляли по краям креста. Потом двое из них осторожно приподняли тело погруженного в глубокий сон Иезуита и положили на крест, раскинув его руки по перекладинам. Первый из вошедших, видимо главный, порылся в сутане и достал узкий и длинный наконечник копья. Как только он дотронулся острием до предварительно обнаженной груди Иезуита, все тело того пошло волнами, а потом застыло в глубоком трансе, не подавая признаков жизни. Чтобы убедиться в успехе, монахи сняли собрата с креста и прислонили к стене, где он застыл в той же позе распятого. Голова Иезуита запрокинулась, руки и ноги не гнулись, глаза были плотно прикрыты веками. Удовлетворившись осмотром, монахи произвели ту же самую процедуру и с Луцием, после чего положили обоих катотоников назад на шконки и стали стучать в дверь, требуя их выпустить. Видимо, со стражей все у них было согласовано, ибо тотчас двери отворились и монахи выскользнули из камеры.
Только они ушли, как часовой поднял тревогу. Он вызвал начальника охраны и дежурного по тюрьме, а также тюремного врача и, открыв двери камеры, продемонстрировал неподвижные тела Луция и Иезуита. В связи с началом запланированного восстания это мелкое событие никого не волновало. Начальник охраны приказал дежурному подготовить рапорт о ритуальном самоубийстве заключенных в связи с тяжелым нервным расстройством, а часовому передать тела в руки родственников, если такие объявятся. После того как начальство удалилось, на сцену снова вышли монахи, которые подкупили охрану, чтобы доиграть свои мистерии. На свет появились, видимо, заранее подготовленные два каменных саркофага, куда не без усилия засунули Иезуита и Луция.
Луций проснулся оттого, что тесно стало его членам, стиснутым в каменном гробу. С большими усилиями перевернувшись с живота на спину, увидел он над головой яркое иссиня-черное со сполохами молний небо, и ледяные брызги дождя оросили его лицо.
Он поднялся, опираясь на руки, и упал набок на твердую мокрую землю. Было очень мокро. Только редкие лучи солнца, вдруг летящие сквозь сумрак дождя, говорили, что день в разгаре. Каменный саркофаг вскоре стал сосудом для дождевой воды. Где-то рядом под напором ветра шумели редкие деревья. Луций огляделся. Цепь гор уходила черными вершинами в пелену дождя. Сам он оказался на пронизываемой ветрами вершине, а под ним, в долине, возле залитого водой саркофага стоял на коленях Иезуит.
"Молится пню", — подумал с отвращением юноша, не увидев на привычном месте ни Древа Добра и Зла, ни каменного креста, и пошел на другую сторону горы, где в отвесной глубине цвело синее в белых бурунах море.
В поисках спасения от стужи он обхватил свои плечи руками и только тут заметил, что стоит голый. Он понял, что спасение от смерти и тьмы в теплой силе прибоя, в прыжке вниз через климатические пояса в глубь соленой воды. И с верой в провидение Луций прыгнул с обрыва. Действительность оказалась еще многообразнее его видения. Пролетев в свободном падении несколько сот метров, он потерял сознание от недостатка воздуха и, не приходя в себя, вонзился в нижние горизонты атмосферы. Влекомый своей звездой, он безболезненно встретился с землей и, чудесным образом облекшись в цивильную одежду, вдруг оказался у подъезда высотного дома, ухоженного и теплого, каких он не встречал в Москве. Предвидя необходимое ему место, он вошел в лифт и, не нажимая кнопки, оказался на четырнадцатом этаже.
Открыл ему плотный мужчина средних лет в сером костюме. Вместо галстука тлел у него на шее рубиновый факел из драгоценных камней.
—Боже мой, — сказал мужчина, хищно осклабившись и обняв Луция за плечи, повлек его за собой сквозь пустой и полутемный холл. В маленькой, замечательно освещенной свечами и электричеством гостиной, где был накрыт стол шампанским и фруктами, Луций, к великому своему удивлению, увидел среди шумных веселых гостей отца Климента в костюме спортивного покроя, который сидел в окружении двух цветущих юных женщин и разрешал возникший между ними спор.
Только гостеприимный хозяин велел разлить всем вина в честь вновь прибывшего, как случилось нечто, повергшее Луция в уныние, потому что внезапно померк свет от свечей и люстр, и вся зала погрузилась в полную темноту. Темнота эта нисколько не смутила хозяина, который, как удалось Луцию разглядеть, поднял полный бокал перед собой и объявил:
—Господа! Прошу вас замолчать на мгновение, потому что не каждый день нас навещает столь достойный человек, как наш юный гость. Я пью за его здоровье не только потому, что он чудом своего спасения стал подобен отцу нашему, но и потому, что в его чудесном спасении от смерти вижу я отблеск божественной благодати. Дадим же ему слово, дабы он собственными устами провозгласил нам истину.
—Я вас не знаю, — сказал Луций вставая, — и это мне не оправдание, но я и себя не знаю. Не потому, что это вообще невозможно, а потому, что я не удосужился понять, кто я? Мне все равно, кто меня слушает и что из этого может произойти. Мне все равно, в какую форму выльется месть тех, кого я обижу, и радость мною возвеличенных. Насколько помню, я никогда серьезно не задумывался ни над своим происхождением, ни над своими поступками, ни над своими мыслями, всегда вредными и опасными казались мне идеи о собственных моих месте и роли в этой жизни. Потому я никогда не пытался проанализировать мир, в котором я волей-неволей существую во взаимоотношениях с собой, принимая за истину данность происходящего. Я только играл с собой и с природой других людей в игры, где ставкой была их любовь и уважение, их счастье или разлад, их жизнь или небытие, но не мои. И когда эти люди, привлеченные моим духовным полем, уходили, неся с собой ледяной кусок моего равнодушия, я не видел своей вины. И я никогда не анализировал, почему сцепление вещей идет таким, а не другим путем, почему все, кто меня окружает, отступают с пустыми руками, ведь я обещал им добро и щедрость, а дарил только пустую оболочку своей нелепой низшей души. Лелея мою верхнюю душу, низшую наставники оставили на меня, и я, в полной мере наслаждаясь удовольствиями для себя, стал зомби.
Чем я могу похвастаться перед вами: людьми или измышлениями моего духа, — так только тем, что вы меня совершенно не занимаете. Внутри у меня боль, которую не утолят ни реальность любящих, ни фантомы без души и тела. Когда я думаю о тех, чьи судьбы я разрушил, о своем брате, который завял без моего пристального взгляда, о девушке, исчезнувшей за сугробами моего равнодушия, о моих родителях, которые пропали в вихре политической игры и о которых я ничего не знаю, то понимаю тщетность и вред своего существования. Потому что я не учился любить, а просто верил на слово тем, кто, будучи заинтересован во мне, дергал за леску, привязанную к поплавку моих желаний. Что стоит мое чувство собственного достоинства, если я размазал достоинство любящих меня? Какова цена астрального тела без света добра в душе? Мне все равно, где я и что со мной, потому что я не искал природной души ни во внешнем мире, ни внутри своего духа. И не смею искать я жатвы, если не сеял ничего.
Только Луций сказал последние слова, как исчезли и стол с пирующими, и веселая музыка, и будоражащие плоть прекрасные женщины. Снова был он на вершине горы, и каменный гроб, до краев заполненный водой, стоял рядом, и вода чуть плескалась в саркофаге под порывами ветра. Юноша засмеялся, чувствуя прикосновение чего-то, не имеющего названия и долженствующего быть ужасным, но не для него.
—Привет, — сказал он, — привет тебе, кто позвал меня, я даже не знаю, еще живого или уже мертвого. И чем ты можешь испугать меня, каким судом, если я уже совершил суд в своей душе?
—Я принимаю твою исповедь, — сказал Иезуит важно, — потому что вижу, она идет от сердца, а не от рассудка. Только ведь мало толку в том, чтобы признать свое поражение, когда надо измениться самому и изменить все вокруг. Я пришел к ним со словом Божьим, потому что Логос разит сильнее, чем бронза и железо, но они отвергли слова, они слов не боятся. Значит, мы должны не говорить, а делать. Надо разрушить этот вертеп, а весь сброд, его населяющий, выгнать из прелюбодейского клуба на улицы Москвы.