Изменить стиль страницы

Оторванный от национальных корней, русский интеллигент нередко воображает себя свободным и сильным, но это только иллюзия. На самом деле он раб своих беспочвенных идей, освободиться от которых не может из-за отсутствия национальной опоры. В своем выдуманном своеволии он мечется как рыба, выброшенная на берег, обреченная после ряда судорог погибнуть.

Свобода как возможность жить полноценной национальной жизнью во всем богатстве ее проявлений превращается для него в свободу в понимании разбойника – как возможность грабить и убивать, творить любой произвол. Именно такой свободы желали, «бесы», Достоевского, именно к такой свободе для себя привели Россию большевики. Рабство человека вне национального бытия – худшее из рабств. Его свобода потенциально опасна для всех других. Лучше всего деградацию личности, избравшей такую свободу, показал Достоевский на материале русской интеллигенции. Убийство старушки-процентщицы русским интеллигентом ради великой цели – разве это непрообраз миллионов преступлений в застенках большевистской Чека! Достоевский показывает главное – саморазрушение свободы вне национального бытия.

«Упорство в своем самоопределении и самоутверждении отрывает человека от преданий и от среды и тем самым его обессиливает. В беспочвенности Достоевский открывает духовную опасность. В одиночестве и обособлении угрожает разрыв с действительностью. „Скиталец“ способен только мечтать, он не может выйти из мира призраков, в который его своевольное воображение как-то магически обращает мир живой. Мечтатель становится „подпольным человеком“, начинается жуткое разложение личности. Одинокая свобода оборачивается одержимостью, мечтатель в плену у своей мечты… Достоевский видит и изображает этот мистический распад самодовлеющего дерзновения, вырождающегося в дерзость и даже мистическое озорство. Показывает, как пустая свобода ввергает в рабство – страстям и идеям. И кто теперь покушается на чужую свободу, тот и сам погибает»

(Г. Флоровский).

Достоевский предсказал модель поведения русского интеллигента, лишенного национального сознания, ставшего «подпольным человеком», могущим объединяться с другими людьми только по принципу подпольности. «Подпольные» люди объединяются друг с другом, чтобы бороться против русских людей, живущих согласно национальному сознанию. «Подпольные» люди ненавидят настоящих людей и готовы на все, чтобы их уничтожить.

Как вспоминает очевидец событий конца XIX века: «Наша схема была: подпольная работа народовольцев, скрывшись под земством, подготовить в России социальную революцию и вынудить правительство на перемену строя. Наступит „свобода“, а что за „свобода, в каких формах, никто не знал“.

Да, жажда свободы в российской интеллигенции была велика, но и не в меньшей степени неопределенна и бесформенна.

А по сути дела – это была свобода от своего народа, свобода от русских основ, традиций и идеалов.

Жизненные интересы народа, замечал русский историк академик В.П. Безобразов, не прикасаются к «движению идей», которое происходит в живущем над их головами, «оторванном от них мире „интеллигенции“; народ оставался чуждым этому миру, узнавая только изредка из газет „о злобах дня“ в этом мире. Своих злоб и язв у них (как мы увидим) немало, но они совсем другого рода. Иначе было, например, в Германии, где реальный рабочий вопрос, действительные условия быта рабочих масс служат жизненной почвой для социально-демократической агитации. Безобразов замечает, как чуждость народа интеллигенции после убийства 1 марта 1881 года Царя Александра II переросла в настоящую враждебность, С тех пор народ, отмечал Безобразов, даже неграмотный, стал обращать на „нигилистов“ серьезное внимание, которого прежде их не удостаивал. После этого убийства крестьяне в деревнях стали озираться по сторонам, подозревая каждого неизвестного приезжего, чтобы как-нибудь не пропустить „злодеев“. „Но все-таки вся эта мрачная сфера революционной агитации и политических преступлений остается для нашего народа совсем посторонним, как бы чужеземным миром; из него происходят как бы только насильственные вторжения в народную жизнь и посягательства на ее святыню, совершенно непонятные народу иначе, как какие-то иноземные набеги“. «Длительным будничным трудом, – писал Бунин, – мы (интеллигенция – О.П.) брезговали, белоручки были, в сущности, страшные. А вот отсюда, между прочим, и идеализм наш, в сущности, очень барский, наша вечная оппозиционность, критика всего и всех: критиковать-то ведь гораздо легче, чем работать. И вот:

– Ах, я задыхаюсь среди всей этой николаевщины, не могу быть чиновником, сидеть рядом с Акакием Акакиевичем, – карету мне, карету! …Какая это старая русская болезнь (интеллигентов – О.П.), это томление, эта скука, эта разбалованность – вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко!» Жажда все совершить одним махом, критикантский зуд, жажда разрушить все – «до основанья, а затем…» определяли многие черты образованного общества.

С болью в сердце пишет Бунин об оторванности значительной части интеллигенции от народа, об их безразличии к народным нуждам. Ибо им «в сущности, было совершенно наплевать на народ, – если только он не был поводом для проявления их прекрасных чувств, – и которого они не только не знали и не желали знать, но даже просто не замечали лиц извозчиков, на которых ездили в какое-нибудь Вольно-экономическое общество. Мне Скабичевский признался однажды:

– Я никогда в жизни не видел, как растет рожь. То есть, может, и видел, да не обратил внимания.

А мужика, как отдельного человека, он видел? Он знал только «народ», «человечество». Даже знаменитая «помощь голодающим» происходила у нас как-то литературно, только из жажды лишний раз лягнуть правительство, подвести под него лишний подкоп. Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чем кричать и писать? А без этого и жизнь не в жизнь была».

Многие сложные явления раскрашивались интеллигенцией в две краски: либо красное, либо черное; либо прогрессивное, либо реакционное и рассматривались не по существу, а только по окраске. Самое замечательное, полезное и нужное деловое предложение человека, принадлежащего к «реакционерам», чаще всего огульно отметалось. Большая часть интеллигенции считала всякое практическое дело второстепенным по сравнению с вопросами социальной и даже революционной борьбы. Жизнь требовала решения многих практических дел, но образованное общество вместо участия в них чаще всего поднимало вопросы, далекие от жизни. Активное участие в практической работе по развитию государственных и хозяйственных основ вместе с правительством считалось чуть ли не ренегатством и осуждалось общественным мнением интеллигенции.

«Земледелием, торговлей, промышленностью никто не интересовался и никто здесь не понимал ничего. Это считалось областью исключительно деловых людей, людей „брюха“, которые поэтому и делали буквально что хотели, не контролируемые никем».91

Возникает пропасть между деловыми, практическими людьми и большей частью интеллигенции, витающей в облаках и осуждающей русские порядки,

Характерной чертой российской интеллигенции, как справедливо отмечал князь С.Е. Трубецкой, являлась ее чрезвычайно развитая и щекотливая спесь. Эта спесь проявлялась как по отношению высшего дворянства и аристократии, так и по отношению к простому народу. «Встречаясь с аристократом, типичный интеллигент прежде всего обдавал его своей интеллигентской спесью». Это, конечно, раздражало аристократию, видевшую в этом болезненную реакцию на внутреннюю слабость и неуверенность интеллигенции – своего рода комплекс неполноценности. По отношению к народу интеллигентская спесь проявлялась в высокомерии и покровительственном подходе как к темной и некультурной массе. На самом же деле духовно и эстетически коренное русское крестьянство в массе своей было развито гораздо больше, чем интеллигенция.

вернуться
91

Шарапов С.Ф. Указ. соч. С. 33