– Не на чем, – ответил мужик, и Собек ушел в белую избу, лег и заснул.

А мужик мигом к войту, войт мигом за мужиками; собралась их толпа человек в двенадцать или больше, – окружать дом было незачем – в окнах везде были решетки. Вошли они все гурьбой в избу, где спал Собек Яворчарь. По разбойничьему обычаю он положил рядом с собой чупагу, но баба еще раньше потихоньку вытащила ее из‑под его руки.

Увидев свет и людей, он схватился за чупагу – нет ее. Вскочил с кровати. Но хитрая баба потихоньку по избе горох рассыпала. Поскользнулся он и упал.

Люди насели на него и связали.

Так взяли на Гаркловой горе, за Новым Торгом, Собка Яворчаря, при имени которого, – как говорили, – земля дрожит от страха всюду, где плывет Ваг, Орава, Попрад и Дунаец. Взяли его из за мужицкой и бабьей измены.

А славен он был всюду.

Когда его стали сажать на воз, чтобы везти к старосте в Новый Торг, он сказал мужику, который его выдал:

– Отчего ты не сказал мне, что ты беден, чтобы не делать такого свинства, как выдавать меня? Я бы дал тебе столько же и еще больше, если бы ты попросил.

А тебе, баба, за то, что ты мне гороху под ноги насыпала, стоит в глаза наплевать. Выдать… ну, по городам, по деревням об этом говорили, – у каждого на это право было; и я мог не хвастаться, кто я такой! Эх, чорт возьми! Если б не эти веревки! Я бы тебя, проклятая баба, только в руки взял и уж лучше, чем этих понятых, оттрепал бы чупагой! Но оставайтесь тут с Богом! Мстить я вам не буду; орел ястребу только тогда мстит, когда его у гнезда встретит. А вы моим детям ничего не сделали, да если б и хотели, так ничего бы сделать не могли: после меня ни в одном месте гнезда не осталось. Хотя моих гнезд будет по свету дюжины три, а то и больше. Да и тут, почитай, было бы одно или два, да только мне спать хотелось.

Хотелось ему шляпу набекрень надеть, двинул рукой, да только руки были связаны. Войт, понятые и все мужики дивились его удальству.

– Человече божий! Аль не знаешь, куда едешь? – говорит войт.

– Куда еду, знаю, но и то знаю, что диковинно ехать буду.

– Как?

– Кони меня будут тянуть, а бараны везти.

Но такой страх был всюду перед ним, что за это оскорбление его никто не ударил; напротив, мужики смотрели на него с уважением.

И, может быть, они отпустили бы его, но все присматривали друг за другом и рассчитывали на награду.

Надеялись, что каждому что‑нибудь достанется. Гурьбой и на воз сели.

А Собек Яворчарь, только они тронулись, запел.

Бесились они, но бить его не смели; так и ехали – они его проклинали, а он их в песнях ругал. Не доезжая Нового Торга, они уже ничего ему не говорили, дивясь в душе его удальству и дару складывать песни. Он тоже перестал их ругать и пел, словно никого с ним не было.

Мигают ясные звезды на небе, –

Яворчарь не моргнет и пред казнью…

– Эх, ты, Господи, Господи!.. – думали мужики. – Уж он, бедняга, сам себя под виселицей видит!..

И они отпустили бы его, – их он никогда ведь не обижал – если бы не надеялись хоть по два дуката получить за службу.

Мужика, который его выдал, они называли мысленно «сукиным сыном», а все‑таки завидовали ему, что он получит двадцать дукатов, и жалели, что Господь не к ним привел Собка и что не им он признался, кто он такой.

Таковы люди!

Привезли его в Новый Торг, отдали властям; оттуда переслали его в Новый Сонч. Ну, а там Яворчаря, – много ли, мало ли, – засадили на 20 лет в тюрьму.

Как стали там одно к другому подводить: там украл, там убил, там корчму сжег, – стало одно за другим выплывать. Как стали ему читать, что и как, казалось, что и до вечера не кончат. Не мало всего было.

Ну, и засадили Собка на 20 лет в тюрьму. А люди еще говорили, что и это не плохо: могли бы засадить на двадцать два, а то и на двадцать три. Правда, в первый день, когда тебе скажут – двадцать лет или двадцать три, разница не большой кажется. Хоть и пятьдесят лет скажут! Только когда тебя на всю жизнь засадят, э, тогда уж плохо! Мужику часто под 80 лет бывает, а как скажут ему: «будешь сидеть двадцать лет!», – он, правда, почешет за ухом, ну, да все‑таки еще туда‑сюда! А уж пожизненная тюрьма – тут совсем беда!.. Пускай тебе и восемьдесят лет будет, а как скажут: на всю жизнь! – точно живого в гроб заколотят!

А Собку было только тридцать лет, – ну, он и думал: если и не удеру, и то не стариком из тюрьмы выйду!

Он не сомневался в себе.

Заперли его в Висницком замке.

Эх! Висница!

Эх, братья разбойнички!.. Жили, не тужили,

А теперь в Виснице весь свой жир спустили!..

И хорошо это сказано: кого туда запрячут, будь тот толст, как медведь осенью, а скоро все ребра покажутся: одно, два, три, сколько ни есть. Не ошибешься в счете. Там тебе мать молока в миску не нальет, блинов с маслом не даст.

Но Собек не унывал. Висница не Орасский замок, а он и оттуда утек.

Как? Решетку подпилил утаенным напильником и спрыгнул из окна. Мало ли, много ли летел он до земли, а упал жив‑живехонек.

Он знал, что долетит живым, и это его спасло. Ведь надо знать: коли мужик веру в себя потеряет, перестанет надеяться, начнет умом раскидывать да прикидывать – он скорее себе шею свернет, чем тот, кто смело спрыгнет, ногу вывихнет. Нет крыльев лучше смелости – издавна старые люди так говорят. Так и Собек Яворчарь теперь думал. Когда его заперли в камере, он все пел о свободе.

Когда Собка заперли в тюрьму в Виснице, он сразу дал понять, кто он такой.

Приходит к нему раз какой‑то старший надзиратель, – было это на пятый, а, может быть, на шестой день после того, как Собка посадили. Кричит он, что Собек тюрьмы не вымел, в порядок ее не привел, когда пришла его очередь.

Этот смотритель был такой высокий, что арестанты называли его колокольней. Там, где Собек до потолка доставал, он бы, наверное, крышу головой прошиб. Ругается, ругается, кричит. Собек слушает и ни гу‑гу. Наконец, вдоволь наслушавшись крика, он, молча, как стоял, поднял ногу, замахнулся ею и бац смотрителя сапогом по морде. И не дрогнул даже, только нога у него поднялась выше головы, словно на пружинах. Такой уж он ловкий был.

Смотритель свалился, кровь у него носом пошла.

Заковали Собка в кандалы на три недели. Но он так и не заметал камеры и не приводил ее в порядок. Освободился от этого. Ну, и проходило кое‑как время в тюрьме: несколько первых дней ушло на знакомство с товарищами и тюремными обычаями, другие ушли на думы о том, когда кандалы снимут, – они были страшно тяжелы и тесны. За все эти три недели он почти глаз не смыкал: кандалы спать не давали.

Потом он стал рассказывать своим товарищам разные истории из жизни разбойников и из своей жизни. Горцы, которые знали многие из этих историй, слушали его с тем наслаждением, с которым люди слушают знакомые, но поразительные и достойные удивление рассказы. Кивали головами, поддакивали разными: «Гей! гей!» – «Эх, эх!» Другие слушали, разинув рот, и слава горцев вообще, а Собка в частности росла в их душах со дня на день, с ночи на ночь. Собек всегда умел выставить себя в блеске геройских и необыкновенных поступков. С кем бы его ни сравнить, он никому не уступал, не уступал даже знаменитому Яносику.

Больше всего любил он говорит о своей силе и о том ужасе, который он вселял всюду, – о том, как перед ним преклонялись и как уважали его за ум, за высокое образование, за исключительные таланты.

Рассказывал он, например, как проводил зимы, всегда тяжелые для разбойников. Летом разбойник жил – не тужил, проспится где‑нибудь в лесу, в овине, в овраге, на поляне, на мху, или на лужайке, – всюду тепло было. Зимой было плохо.

А потому многие разбойники предпочитали зимовать у горцев. Нa самом деле, они нанимались в батраки, но да хранит тебя Бог сделать что‑нибудь наперекор такому батраку. Досталось бы тебе! Уж вот как! Он бы тебя отблагодарил так, что тебе новые коренные зубы пришлось бы растить.

Так и Собек Яворчарь отправился раз зимовать батраком к одному горцу из Витова.