– Ах, это восхитительно! – воскликнула старуха, остановившись около стола и глядя на лежащий на нем портфель.

Действительно, на медальоне, украшавшем портфель, с изумительным искусством были изображены переплетающиеся между собой нежные ростки папоротника и просвечивающая сквозь них низкая лесная поросль.

– Оригинальная идея и прелестное исполнение, – прибавила советница, рассматривая рисунок в лорнет. – Вот колокольчик тянется из своей чашечки и ягода земляники… Удивительно мило! Вероятно, это работа женщины, не правда ли, Болдуин?

– Возможно, – сказал он, пожимая плечами. – Промышленность использует теперь многие тысячи женских рук.

– Так это придумано не лично для тебя?

– Скажите мне, кто из всех наших знакомых дам был бы в состоянии сделать такую художественную, требующую громадного терпения работу, к тому же для человека, сердце которого для них навсегда закрыто?

Он отошел к другому окну, между тем как старая дама удобно устраивалась в маленьком мягком кресле.

– Ну да, в этом ты, пожалуй, прав, – сказала она, улыбаясь, тем равнодушным тоном, которым говорят о давно известных, неоспоримых истинах. – Фанни унесла с собой в могилу твою клятву в вечной верности. Третьего дня опять зашел об этом разговор при дворе. Герцогиня вспомнила о том времени, когда моя бедная дочь была еще жива и возбуждала своим счастьем всеобщую зависть, а герцог заметил, что ни к чему превозносить доброе старое время и сравнивать с нашим, что теперь бывают люди еще более благородные. Например, уважаемый всеми Юстус Лампрехт, которого даже боялись за его строгость, открыто нарушил в молодости клятву верности, правнук же как бы пристыдил его, доказав свою верность и твердость характера.

При словах тещи Лампрехт опустил глаза. Казалось, он на минуту потерял почву под ногами, утратил свою гордую самоуверенность, смелость и сознание того, что он богат и силен, – он стоял, словно пристыженный строгим выговором, низко опустив голову и до крови кусая губы.

– Ну что же, Болдуин! – воскликнула советница и наклонилась, всматриваясь, будто пыталась понять, отчего он так тихо стоит в оконной нише. – Разве тебя не радует такое лестное мнение о тебе при дворе?

Шуршание шелковых гардин, когда он отходил от окна, заглушило вырвавшийся у него глубокий вздох.

– Герцог, кажется, больше ценит в других эти благородные качества, чем в себе самом, – он женился во второй раз, – произнес он с горечью.

– Подумай, что ты говоришь! – накинулась на него с испугом старая дама. – Слава Богу, что мы одни и нас никто не слышит! Нет, я просто не понимаю, как ты можешь позволять себе подобную критику, – прибавила она, качая головой. – Да и здесь совсем другое дело! Первая супруга герцога была очень болезненна.

– Прошу вас, не горячитесь, матушка, и оставим этот разговор.

– Оставим этот разговор! – передразнила она его. – Тебе хорошо говорить. Ты застрахован от искушения. После Фанни тебя никто не может заинтересовать. Что же касается герцогини Фредерики, то, напротив, она была…

– Зла и дурна.

Господин Лампрехт сказал это только для того, чтобы перевести разговор на другую тему, не касающуюся его лично.

Она опять неодобрительно покачала головой.

– Я бы не позволила себе таких выражений – блеск высокого происхождения украшает и примиряет со многим. Кроме того, как я уже сказала, здесь большая разница: герцога не связывало никакое обещание, он был свободен и имел право вступить во второй брак.

Сказав это, она опять откинулась на спинку кресла и спокойным, мягким движением руки отодвинула от лица кружева своего чепчика, потом сложила руки на коленях и задумчиво опустила глаза.

– Вообще, ты не можешь судить о подобных дилеммах, милый Болдуин. Фанни была твоей первой и единственной любовью, и мы с радостью отдали за тебя нашу дочь. Твои родители плакали от счастья, когда ты с нею обручился; они называли тебя своей гордостью, потому что сердце твое всегда стремилось ко всему высокому и никакие заблуждения молодости не могли заставить тебя увлечься чем-то низким. – Она вдруг замолчала, тяжело вздохнув, и устремила печальный взор в пространство. – Один Бог знает, какой заботливой, верной своему долгу матерью была я всегда, не хуже твоих родителей, и вот теперь должна быть свидетельницей того, как мой сын сбивается с пути. Герберт доставляет мне много огорчений в последнее время.

– Ваш примерный сын, матушка? – воскликнул Лампрехт.

– Гм-м, – откашлялась советница и даже приподнялась в раздражении. – Да, он еще остался примерным сыном во многих отношениях.

– Великая цель его жизни – при дворе, это я всегда говорил. Он будет подниматься все выше и выше, пока не обгонит всех других и не признает выше себя только главу государства.

– Ты этого не одобряешь?

– Боже сохрани! Я так не сказал, хорошо, если у него хватит на это сил. Но сколько людей отказываются от своих убеждений, лицемерят, льстят сильным мира сего, чтобы из низкопоклонствующих лакеев с довольно ограниченными умственными способностями превратиться впоследствии во влиятельных людей!

– Ты так презрительно отзываешься о верности, преданности и самоотверженности, – сказала сердито старая дама. – Но спрошу тебя: неужели ты можешь быть настолько зол и дерзок, чтобы не признавать достойным одобрения стремление к высшим сферам? Я ведь прекрасно знаю, как тебе приятны приглашения в аристократические дома, и не припомню, чтобы ты когда-нибудь противоречил господствующим там мировоззрениям.

На это резкое, но справедливое замечание господин Лампрехт ничего не возразил. Он упорно смотрел на висевший перед ним на стене пейзаж и спросил после короткой паузы:

– В чем же вы упрекаете Герберта?

– В унизительном волокитстве, – вспылила советница. – Не будь это слишком грубо и вульгарно, я бы сказала, чтоб эта Бланка Ленц провалилась в преисподнюю. Мальчик постоянно стоит у окон галереи и смотрит на пакгауз. А вчера сквозняк на лестнице принес к моим ногам розовый листок, который, вероятно, выпал из тетради влюбленного юноши и на котором был написан, как и следовало ожидать, пламенный сонет Бланке. Я просто вне себя!

Лампрехт стоял все в той же позе, повернувшись спиной к теще, но вдруг взмахнул сжатой в кулак рукой, словно стегнул кого-то воображаемым хлыстом.

– Молокосос! – проворчал он, когда теща в изнеможении замолчала.

– Не забудь, что этот молокосос еще и знатного происхождения, – тут же заметила она, подняв палец.

Лампрехт резко засмеялся:

– Простите, милая матушка, но я не могу, при всем моем желании, считать опасным обольстителем безбородого сына господина советника, несмотря на ореол его рождения.

– Предоставь об этом судить женщинам, – раздраженно сказала советница. – Я имею основание думать, что во время своих ночных прогулок он бродит под деревянным балконом этой Джульетты.

– Он осмеливается? – перебил Лампрехт, и его красивое лицо до неузнаваемости исказилось от гнева.

– Осмеливается по отношению к дочери маляра? Ты бог знает что говоришь! – воскликнула, в свою очередь, глубоко возмущенная старуха. Но зять не стал выслушивать потока ее раздраженных слов, который должен был за этим последовать, а отошел к окну и начал так сильно барабанить пальцами по стеклу, что оно зазвенело.

– Скажи мне, бога ради, Болдуин, что с тобой? – спросила советница несколько смягченным, но все же раздосадованным тоном, идя следом за ним.

– Как вы этого не понимаете, матушка? – спросил он вместо ответа. – В моих владениях, даже в моем собственном доме, мальчишка, школьник вызывает на свидания, а я, по-вашему, не должен возмущаться? Не будем сердиться, матушка! – сказал он спокойнее, презрительно пожимая плечами. – С подростком, который должен бы знать только свой греческий и латынь, нетрудно справиться. Разве я говорю неправду?

– Вот видишь, мы с тобой одного мнения, хотя ты слишком жёсток в выражениях, – с видимым облегчением воскликнула советница.