5.

Еленендорф — бывшее немецкое, в девяти километрах от Гянджи, поселение, семя рачительных инженеров, слетевшихся к закавказским индустриальным конвульсиям, легло в тюркскую почву, породив средь органичной безалаберщины колонию синеньких, розовых, лимонных, салатовых зданьиц, частных виллочек и присутствий. Хозяевам полюбилось разведенное германцами бюргерство, неприспособленность которого к туземной ландкарте и заведомая, стало быть, скоротечность позволяли отнестись к нему симпатизантски и покровительственно; в октябре 1935-го, когда городок посетили вышеназванные компаньоны, об откочевавших давным-давно немцах грустили три десятка облупленных домиков, в их числе постоялый двор для залетных гусей из столиц. Исай недолго копошился в планктоне, за полтора года до имеющего быть описанным казуса он, достаточный опять гражданин, осел в удобных слоях послекоммерческой взвеси, тешась неоприходованностью заготсырья. Время встало на ножки, устойчивые или шаткие, это, кто уцелеет, потом разберет, тут и прибился к Исаю одутловатый, лет сорока, еврей в засаленном пиджачке, Марк Фридман по кличке Писатель, о коем кулуарно злословили всяко, напирая на неправдоподобный почти что у-ни-вер-си-тет и скрываемое от посторонних бумагомаранье. Фридман поступил в контору счетоводом и выдвинулся в Исаевы советчики-заместители, порукой завязавшейся дружбы была безукоризненная финансовая щепетильность новичка и, что надлежало бы отметить во-первых, род непоказной благодарности, которую пришлец питал к пригревшему его Глезеру, своему, он безо всякой иронии его так величал, уполномоченному по связям с эпохой. «Скажи честно, зачем ты, с дипломом образования, полез в этот советский навоз?» — спросил за рюмкою Глезер. «Пересидеть свою смерть, иных причин нет, — сказал счетовод. — Иного навоза подавно». — «Это, Марик, хороший ответ в тридцать пятом году, оставайся со мною в рабоче-крестьянской стране». Хмыкнув, они содвинули рюмки.

Уладили необходимое и, рассовав за подкладку наличность, возвратились, ублаготворенные, на ночлег в надкусанный обветшанием домик, где в гостевом зальчике Фридман вперился в сухопарого, восточной наружности, облитого станционным электричеством постояльца, визави притертых командированных из славян; тот молча, с необыкновенным уменьем и честностью, отметил про себя Глезер, просеивал колоду, и по недоумевающей панике на ряшках партнеров можно было дотумкать, что им, оптом и в розницу уже тасовавшим, невдомек, отчего все карты снова лягут на другую половину стола. Поднялись в номер, не чересчур убогую в глуши опочивальню о двух койках, вытеснивших, по донесению пройдохи из коммунхоза, германскую двуспальную кровать, реквизированную энкавэдэшным чином — охранка ворья, как за несколько часов до того, едва разложили вещички, обозвал деспотов Фридман, но теперь его волновало кое-что поважнее перины. Глезер пошевелил пальцами, как пианист перед клавиатурой, оторвал от куриной тушки бледно-желтое, в жировых подтеках крыло и, с набитым ртом, пригласил коллегу взяться за ножку — мычание было вкусным. «Непременно, — пробормотал Фридман не из мира сего. — Дай мне, Изя, часть моей доли, наведаюсь вниз, одна нога здесь…» В курице Глезера завелась сколопендра. «Он раздавит тебя, берегись. Я, Марк, не дам тебе денег». — «Это Мирза-ага, в какой-то своей инкарнации». — «Какой нации татарин, я почище твоего разумею, а ты не ходи со своей до шайтана». — «Тут и мои две копейки есть, дай мне, прошу». — «Не проси», — загородил дверной проем Глезер.

Набыченный, Фридман двинулся на него, еще не получив от мышц наказ, что делать; Глезер с интересом смотрел. Четырех шагов хватило наступающему, чтобы упереться кулаками в литую плоть патрона и неуверенно толкнуть, прицениваясь. Густая тень от крыльев мыши в лете ощетинила щеки Глезера и унеслась в далекую пещеру, будто победитель конкурса брадобреев оснежил его островной пахучей греческою пеной и взмахом лезвия, за которым ни в одном из временных разрезов не угнаться волоките этой фразы, вернул заросшую кожу в младенчество. Фридман переминался, изнутри проминаясь, скрипучие доски изумлялись его неуклюжести. Он вежливо пихнул Глезера и был отброшен на пружинно зазвеневшую кровать. Встал кряхтя, опять полез, уперевшись. «Ты будешь валяться у синагоги, а я тебе, Марк, не подам», — сказал Глезер. «Чудненько», — подтвердил компаньон, его грузное туловище налегло на Исая. В этот раз поднялось оно тяжелее. Глезер драться умел, не единожды отбивался вручную, мог простым хуком справа положить конец безобразию, но сажать в нокдаун друга? — он ругательски отшвырнул увальня тем же макаром, а Фридман, как подмененнный, по-медвежьи разлаписто подбежал, уже не толкаясь, облапил, повис бурдюком и с картавым клекотом, сквозь толщу дум и бедствий напомнившим Глезеру горькую песенку из репертуара негритяночки в марсельском, 1923 года, кафешантане, отчего Исай глотнул имбиря и истомы изжаждавшимся заглотом, словно душу его прополоскали в соболезнующей безутешности, — Фридман с клекотом картаво заверещал, Глезер в знак сдачи махнул, отшатнулся, и разжившийся дурень выдавился в коридор.

Через полчаса виноватое шарканье разбудило Исая, он не спрашивал, было ясно и так.

Отвратительная повторяемость, думал Глезер,

Дни и ночи по кругу,

Спираль черта с два в диалектике — в матке,

Всегда вылезает до срока,

Потом жди зачатия, жди аборта,

Повторяемость, вкус падали во рту,

Крысиный хвост вдоль известковой стены,

Блевотина у парадной и раздавленный помидор.

В такой же восемь лет назад поездке,

Федерации мелкого жульничества с мелким страхом,

Который и сейчас трепещет на запястьях,

Мешая пульсу отсчитывать развитие,

Сиречь убывание моей жизни,

Но и возрастание страха большого, зубастого,

Изнуряющего желудок, как неиспользованные молоки — мошонку,

Хотя заброшенный пол затухает,

А страх пребывает и прибывает,

Также голод и желание сна,

Соратник был у меня, Захар Абезгауз, высохшая кочерыжка хрена, еврейский, в три вымени доивший адвокат, такая подлая профессия, они ж не доверяют тем, кто не дерет, не доит, не стрижет — триамбула, Исай,

Поборник молоденьких, с облезлыми коленками, закапанных мороженым гулен,

Одна из кисок, подражая киске, ворчала, выгибая шейку, «фр-фр-фр»,

По три рубля за каждое «фр»,

М-м, не считая убранных в подушечку когтей,

Щекотала пропедевтически или, с моей стороны, — гимнически, ибо, не скрываясь, кричал, да, Изя-друг, антично кричал, я всеисправно кричу, за то и платим-с,

Эти сисечки (sic! — уменьшительно),

Розовые сосательные на сисечках шишечки,

Сладкие губы, он говорил,

Лучше соленых, он говорил,

Соль это зрелость, а я своею могу торговать.

Ганзейских вензельных сборников чтитель,

Извлек из Наслаждения и Долга долг наслаждения,

Но им тоже, ленивец, манкировал,

Ради праздности маму не пощажу, ради праздности,

Виньеточного табака воскуритель.

Воскурим, предлагал, и, как египетскую заупокойным скарбом ладью, натуго заряжал папиросу гашишной начинкой, анашою видений,

Иди за мной, манил, в луга,

Где нежные лодыжки утопают,

Возьмем другой глагол,

Где чуткими стопами попирают

Лебяжью зелень асфоделей, трав,

Да не цепляйся, в смысле мягкости, не цвета,

Где винных ягод дух смешался с исфаганской мятой,

И весь кагал, надев полупрозрачные хитоны,

В кратерах созерцает отражение,

Колеблет в лупанарах возбуждение,

В сералях, Изя?

Что я хотел сказать: истина невопрошаема, за истиною следуют, но имей в виду — жор после нападает жуткий, давай-ка запасемся провиантом, сырок, пшеничная лепешка, телячья отбивная, редиска на листе салатном, как писано в Писании, превенция не грех; жаль, что девчонок нет, непревзойденное соитье под дымок, как будто весь чувствилище из члена.

А что хотел сказать я, Глезер?

Остановились в гостиничке,