– Утром был, Николай Петрович, на докладе. И сейчас заходил. Но он занят с каким‑то штатским.

– Вы, это самое… Выражайтесь почтительнее. Какой‑то штатский – начальник экспедиции. После выхода из Владивостока мы в его оперативном распоряжении.

Вошел буфетчик с подносом, уставленным посудой, и разговор замер. Беловеский осмотрелся.

Григорьев, как и Нифонтов, низенького роста, на вид лет тридцати пяти, но уже сильно поседевший. На небритом лице нездоровый румянец, глаза усталые. Очень молчалив, видимо смущается.

Слева старший инженер‑механик Заварин, тоже низенький, худенький. С ним Беловеский плавал на миноносце, хорошо его знал: черной работы не боится, с подчиненными ровен, но строг. Рядом его помощники, оба крупные, атлетического сложения мужчины, – машинный механик Лукьянов, крупный, грузный, совсем старик, с искалеченными пальцами, и котельный механик Панкратьев.

Когда уже разливали суп, в кают‑компанию вошел доктор Стадницкий,

– Разрешите, Николай Петрович, – поклонился он Нифонтову и, не ожидая ответа, уселся за стол.

– Опаздываете к ужину, доктор.

На лице Стадницкого нагловатая улыбка.

– В море не буду опаздывать, Николай Петрович. А тут город, пациенты.

Старший офицер насмешливо улыбнулся:

– С собой их хотите забрать?

– Зачем? Впрочем, в море их похоронить легче и дешевле, – улыбнулся доктор, – но я не об этом. Гонорар нужно получить.

Все рассмеялись, а Беловеский нахмурился. Стадницкий не понравился ему с первого взгляда: где же у него врачебная этика?

5

Поужинав, Беловеский сбежал по трапу на берег а, поднявшись по хрустящей гравием аллейке на площадку памятника Невельскому, окинул взглядом бухту.

Среди остатков ледяного покрова дремлют немногочисленные корабли военной флотилии. Жизнь на них, казалось, замерла. На палубах никакого движения. Только разноголосый перезвон склянок каждые полчаса напоминает городу, что есть ещё на Тихом океане русские военные корабли, что несут на них службу русские матросы.

В западной части Золотого Рога, наоборот, кипит работа: на всех причалах грузятся огромные океанские пароходы. Днем и ночью под лязг буферов и отчаянные свистки паровозов громыхают через город длинные товарные составы.

Под дребезжание лебедок, крики и ругань катится неиссякаемый поток грузов в разверзнутые пасти трюмов.

Разграничивая притаившуюся восточную часть бухты от шумной и хлопотливой западной, темно‑серым утюгом торчит у Адмиральской пристани японский броненосец. Влажный ветер несет на город бурый, пахнущий серой дым из его толстых труб. Это бывший «Ретвизан», некогда его русская команда геройски защищала вход в осажденный Порт‑Артур. При сдаче крепости сидевший на мели броненосец попал в руки врага. Горько и обидно стало недавнему гардемарину, воспитанному на морских рассказах Станюковича, с детства мечтавшему о дальних плаваниях.

Из неприступной русской крепости Владивосток превратился в перевалочную базу маньчжурских экспортеров. Надолго ли? Хотелось верить, что не навсегда.

На правом, «господском», тротуаре Светланки к вечеру всегда становилось людно. Оживлялись кафе и подвальные ресторанчики, фланировали элегантные денди неопределенных профессий, беспогонные офицеры разгромленной белой армии, торопились военные и штатские японцы, слонялись американские моряки, по‑хозяйски выступали коммерсанты, мелькали крикливо одетые женщины. Коренные жители города тонули в этой толпе пришельцев.

Журчащий шум тротуарного потока вдруг покрыл хриплый бас:

– Буржуи, смир‑р‑на‑а! Равнение на середину‑у!

Известный всему Владивостоку сумасшедший боцман с потопленного в Пенанге крейсера с насмешливой улыбкой стоял на противоположном, левом тротуаре, приложив могучую волосатую руку к сломанному козырьку засаленной флотской фуражки. Но едва его коренастая фигура была замечена оглянувшимися фланёрами, как её заслонила марширующая колонна.

Шли японцы. Ряды крепких низкорослых солдат четко отбивали шаг но брусчатке мостовой. Тяжело навьюченные, с блестевшими винтовками на плечах, в мешковатых мундирах хаки с красными поперечными погончиками и в фуражках с прямыми черными козырьками, они были неразличимо похожи друг на друга. Командир батальона, низенький худощавый майор, с презрительным выражением сморщенного немолодого лица шагал впереди. Сзади старательно маршировал командир роты. На ягодицах офицеров, сверкая никелированными ножнами, болтались самурайские сабли.

Не поняв насмешки старого боцмана, интервенты вежливо ему откозыряли и ещё старательнее стали печатать шаг. Тротуарная публика смотрела на них с почти доброжелательной насмешкой.

– Какие у них уморительно важные мордочки! – воскликнула по‑французски дама в котиковом манто.

– Но, Алина, нельзя ведь без них, – наставительно заметила её пожилая спутница, – иначе по этой улице зашагают совсем не смешные большевики.

– Эх, вояки! И маршировать‑то как следует не научились, а как тянутся и торжествуют! – бросил пожилой офицер в серой гвардейской шинели.

«Хоть и много вас сюда понаехало, всё равно вам против русских солдат не устоять», – подумал Беловеский, провожая глазами японскую пехоту.

Наташа жила в гостинице и сегодня с ночным экспрессом должна была ехать в Харбин. Целуя её, Беловеский пошутил:

– Ты на запад, я завтра на восток. Жизнь моряка тем и прекрасна, что полна встреч и расставаний.

Наташа печально улыбнулась:

– Прекрасна, но не для тех, кого моряк оставляет на берегу.

Беловеский почувствовал упрек и понял, что его шутка неуместна.

Они встретились впервые два года назад. Вернувшуюся из заграничного плавания гардемаринскую роту колчаковские офицеры подвергли чистке. Беловеского, как бывшего члена судового комитета крейсера, отчислили из училища в армию. Его назначили в Спасск, в авиационную школу. В городе он познакомился с учительницей соседнего села.

Наташа была старше, успела испытать горечь безответной любви. И, может быть, поэтому относилась к Беловескому по‑матерински, старалась его утешить и отвлечь. Родных у неё не было, и скоро между ними возникла крепкая дружба. Наташа стала ему необходима, каждое воскресенье они проводили вместе. Ходили за грибами в окрестные рощи, потом жарили их в маленькой кухоньке или охотились на фазанов, которых было множество на поросших низкорослым дубняком сопках.

Иногда Беловеский спрашивал себя: что это? Любовь? Наташа была миловидна, женственна, сдержанна и деликатна. Всё в ней ему нравилось.

Незаметно наступила тревожная осень. Кипело и ширилось народное восстание. Спасский гарнизон связала законспирированная сеть военно‑революционной организации. Вступил в неё и Беловеский. Наташа знала об этом, и теперь в их встречах не стало прежней беззаботности.

Раз поздним субботним вечером, когда они сидели без света, озаренные лишь пляшущим пламенем очага, раздался стук в дверь, уверенный, хозяйский. Наташа открыла и о чем‑то шепотом предупредила пришедшего. В дверном проеме вырос силуэт дюжего парня в шинели и косматой папахе.

– Ну‑ка, Наташа, зажги лампу. Кто это у тебя?

Тон властный, бесцеремонный. Беловеский насторожился и вынул из кармана револьвер.

Наташа не растерялась, отобрала у своих гостей оружие, зажгла лампу, подбросила дров. Оглядев Беловеского, парень улыбнулся:

– Так вот ты какой! – и пожал ему руку.

Пока они присматривались друг к другу, Наташа поджарила яичницу со шпиком, достала соленые огурцы, бутыль самогона.

Ночь прошла за столом. Наташа старалась держаться радушной хозяйкой, но было заметно, что она чего‑то побаивается и не доверяет пришедшему. Костюченко, так звали парня, был развязен, с напускным простоватым добродушием. Временами его выдавали глаза: в них на мгновение вспыхивали то злоба, то насмешка. После разговоров о революции и её врагах пели:

Ой ты, Грицю, Грицю, удалый казаче!

За тобою, Грицю, вся Украина плаче…

Беловескому нравился задушевный мотив, грудное контральто Наташи и чуть хрипловатый баритон Костюченко. Пение его преобразило: исчезла жесткая складка у губ, глаза засияли неподдельной нежностью и мечтательной тоской. Стали вспоминать детство, родителей. Потом выяснилось: Костюченко надо было где‑то переждать день, и Беловеский предложил своему новому знакомому пробраться в слободку, где жила его мать. Костюченко поднял на него глаза: