О де Бюсси Планше заботился по той причине, что он приходился кузеном Мари де Шанталь. Довод весьма основательный.

О д'Артаньяне он заботится в силу того, что д'Артаньян – это д'Артаньян. Довод неопровержимый.

Стулья были поставлены на расстоянии двадцати шести шагов друг от друга. Почему именно двадцати шести? Потому что двадцать шесть – это дважды тринадцать, и одно несчастное число должно уничтожать другое. Рассуждение в духе Планше.

Минуту спустя римская луна, под чьим светом живописно подрагивали ветви деревьев, озарила необычайное зрелище.

Рассевшись с серьезным видом на стульях, д'Артаньян и де Бюсси‑Рабютен обменялись комплиментами.

–  Господин де Бюсси‑Рабютен, я отнюдь не считаю вас глупцом, я считаю вас самым образованным дворянином, какого только рождала Франция с эпохи Монтеня, который, впрочем, был гасконцем.

–  Но, господин д'Артаньян, вам хорошо известно, что во Франции никогда не было и не будет ничего, креме Арманьяка и Бургундии.

–  Учтите, однако, при этом, что Бургундия долгое время была куда могущественнее Франции.

–  Совершенно верно. Жители Арманьяка, то есть гасконцы, пришли на помощь французам. Чего вы хотите, сударь? Мы уже смирились. Мы теперь таковы, каковы мы есть.

Эти приятные слова растопили бы сумрак ночи, не будь пистолетов, которые мужчины сжимали в руках.

И не таись за этими пистолетами упоительная улыбка и светлое лицо Мари.

XVII. ЧТО МОГУТ СКАЗАТЬ ДРУГ ДРУГУ ДВЕ ЖЕНЩИНЫ, КОТОРЫЕ ДУМАЮТ, ЧТО РАЗГОВАРИВАЮТ СТОЯ, В ТО ВРЕМЯ КАК ДВОЕ МУЖЧИН САДЯТСЯ, ЧТОБ ОБЪЯСНИТЬСЯ ТАК, СЛОВНО ОНИ ВСЕ ЕЩЕ НА НОГАХ

–  Тяготы ночи сокрушат их своим ледяным дыханием.

–  Ты имеешь в виду, что они могут простудиться?

–  Ах, я пытаюсь, чтоб ты осознала свою причастность к свершающемуся.

–  Жюли, перестань ходить взад и вперед. У тебя мысли рождаются из пальцев. Чем больше шагаешь, тем больше мыслей. Это наводит тоску.

–  Твоя ирония оборачивается против тебя своим собственным жалом.

– Это что, афоризм большого пальца твоей ноги?

– Не оскорбляй вместилища собственных мыслей. Дух замирает от звона шпаг ночью.

– Но ведь они дерутся на пистолетах.

– Пистолет – та же шпага, и пуля – ее острие. Боже мой, что если они убьют друг друга? Какому из этих теплых еще тел вверить вечную страсть, о которой вспомнят, произнося в грядущем мое имя? Как думаешь?

– Я думаю, тебе стоит выпить оршада.

– Роже – это черный брильянт, безумная драгоценность скорбящей вдовы. Лучше стать его вдовой, чем сделаться его добычей, пусть уж лучше память‑палач наполнит вместилище воспоминаний. Д'Артаньян – это тайна, целомудрие и бьющая ключом жизнь и одновременно – сердце воина под плащом. Он знаменит, Роже всего лишь известен.

– Ты влюблена в д'Артаньяна? Несмотря на возраст? –Знай, моя дорогая, что тридцать пять для мужчины – это век рассудка и безрассудства.

– Ты считаешь, он тебя любит?

– О, я в этом убеждена. Чего он только не совершит ради одной моей улыбки. Он предлагал мне вырвать из сердца Индии королевство, чтоб сделать меня магараджессой.

– Мне он обещал всего лишь быть достойным дворянином до самой своей смерти.

– Мне он сулил брильянты своей матери, которая была принцессой и владела копями и драгоценностями.

– В каких же краях?

– Не знаю.

– Мне он обещал только большую порцию нуги.

– Этот мужчина тверже железа, он почернел в пороховом дыму, я была для него островом, манящим издалека, я была восторгом его желаний. Одно движение ножниц парки – и нить жизни перерезана. Ты не слышишь? Не рокот ли это судьбоносных сил?

– Глупая! Это храпит Пелиссон де Пелиссар. Однако Жюли оказалась права. Храп Пелиссона был

внезапно перекрыт шумом кареты. Обе девушки бросились на крыльцо. Карета остановилась. Настал миг оживания. Занавеска поползла в сторону. Из кареты вылез человек.

Это был Планше.

Он нырнул обратно в карету и вытащил оттуда, обхватив руками чье‑то тело. Голова раненого склонилась ему на плечо, и лица было не разобрать.

Наконец, появился третий; он, как и Планше, поддерживал со свой стороны раненого, а может, и умирающего человека.

На том, кто вылез напоследок, была шляпа д'Артаньяна и плащ Бюсси‑Рабютена.

Мрачное трио приблизилось к крыльцу, на котором стояли прижавшись друг к другу белые, как полотно, девушки. Обе проявляли свои чувства по‑разному. Жюли замерла в неподвижности, Мари плакала.

Затем показался Ла Фон с факелом в руке.

Наконец, явилась возможность увидеть жертву дуэли, того, кто столь нелепо пролил во имя чести свою кровь и пожертвовал блестящей карьерой ради прихоти ночного поединка, того, наконец, чье безжизненное, смертельно бледное лицо пребывало в таком контрасте с неизменно красной физиономией Планше.

Меж тем Планше не был озабочен, Планше не был печален, Планше не был в отчаяньи, Планше не был насмерть удручен: Планше играл роль смерти, ибо это он поддерживал тело своего хозяина с заботливостью матери и силой титана.

– Скорее! – воскликнул Роже. – Пусть привезут лучшего в Риме хирурга!

– Лучший в Риме хирург – это врач его святейшества, – отозвалась Мари. – Господин Пелиссон говорил о нем вчера.

– Где Пелиссон?

– Он спит, – ответствовал Ла Фон.

– Разбудите его! Дорога каждая минута.

– Что случилось? – спросила Жюли, едва раненого положили на диван.

– Мой бедный д'Артаньян! Никогда я себе этого не прощу! В каждой руке у него было по пистолету. Первый он разрядил в воздух, второй направил дулом в землю. Моя первая пуля угодила в его пистолет, ствол раскололся, обломки ранили его в бедро и покромсали живот. Проклятая ловкость или неловкость, не знаю, но я сойду с ума, если ему суждено погибнуть.

Меж тем Ла Фон приблизился к своему хозяину и попытался учтиво его разбудить.

Поскольку это не принесло результатов, Ла Фон разгорячился. В силу порочных наклонностей горячность перешла в брань:

– Винная тварь, язва моего сердца, помои моей души, хватит храпеть, только зря воздух гоняешь, один смрад!

Когда выяснилось, что ругательства не менее бесполезны, чем вежливость, Ла Фон стал трясти Пелиссона за плечо. Голова замоталась, Пелиссон не просыпался.

Тогда зловещий Ла Фон прибег к способу, достойному его подлой натуры.

Он взял кочергу, сунул в огонь, мгновенно раскалил докрасна и приложил к руке своего хозяина.

Постараемся теперь описать, что снилось в этот момент Пелиссону.

Он видел, как его летательный аппарат летает. Без малейших усилий он парил над крышами города.

Его пилот и создатель не без добродушной иронии наблюдал своих бывший собратьев – людей. Какими неуклюжими и вместе с тем суетливыми сделались они вдруг! Жалкие манекены, заводные куколки, изобретенные, чтоб позабавить его, Божьего сына.

На другой планете – Пелиссон не сомневался в этом – Бог располагает настоящими людьми для своих личных утех.

И он решил посетить эту планету.

Предприятие честолюбивое, но можно ограничить свое честолюбие. Можно избрать что‑нибудь скромное, скажем, луну. Или же спикировать прямо на Венеру, слабость вполне понятная для Пелиссона де Пелиссара.

Увы, господин Пелиссон стремился всегда к самому величественному, он покупал все лучшее и притом в громадных количествах. И он решил посетить солнце.

Аппарат совершил рывок в воздухе. Земля сделалась хилой звездочкой, превратилась в воздушный шарик, пущенный капризным ребенком, потом – в наспех очищенное яблоко.

Потом стало зернышком, которое, быть может, взойдет, суля урожай христианам.

Потом – жуком, барахтающимся в слоях воздуха, раскинув лапки.

Потом вообще ничего.

Близилось солнце, дружелюбное, сияющее.

С капитанского мостика Пелиссону было все хорошо видно. Его уши раскинулись в виде плавников, ноздри вдохнули горячий воздух, глаза завращались от наплыва мыслей и губы задвигались, не издавая, впрочем, ни звука.