Изменить стиль страницы

Тем более, когда есть чему поучиться. Есть!

А то все мы не так давно прямо-таки в нутряной заглот приняли круто замешенную на человеческом естестве прозу колумбийца Габриэля Маркеса: куда там! Загадочный же адыгский фольклор, удивительным образом сочетающий в себе почти нарочитую народную простоту с одухотворенной высокой мудростью остается для нас «землей незнаемой»… И только ли он? Осетинские «Нарты», боевые песни вайнахов, легенды горцев, которых объединил Дагестан, мифы, сказки, величания героев и плачи, пословицы и поговорки народов, населяющих Северный Кавказ, весь духовный космос уникального края — это пока всё ещё остаётся для нас за семью печатями.

Кавказ, считалось раньше, наборный пояс России.

И вот «носили» его и не знали, что носим. И так — до сих пор.

Но мои предки жили в абазинском ауле. Кровь говорит?..

Пожалуй, поэтому пробую у горцев учиться и кое-что, может быть, уже одолел, не только перенял, но — постиг… Недаром живший в Москве Аскер Евтых, светлая ему память, старшему Другу моему и во многом, — несмотря на то, что познакомился с ним уже в зрелые свои годы, — Учителю, так вот, недаром этот талантливейший, недооцененный, как многие у нас, многие, кто саморекламой не занимается, прозаик, не раз ворчливо говорил мне:

«Какой там вы — Гарий, какой вы — Гурий, вы — наш Гирей!»

Спасибо, щедрый Аскер!

Разве это неважно: во времена всеобщего сиротства знать, чей ты?

А «Пушкинская» повесть Юнуса, это так ясно видать, была написана под благотворным влиянием, конечно же, русской прозы последних лет… Я не о себе. Я — Гирей.

Я о Валентине Григорьиче. О Распутине.

Разве это не духовная своего рода подвижка: как предки наши учили шашкой друг друга мужеству, так мы — совсем недавно ещё! — учили один другого пером. Братству. Добру. Достоинству.

И мастерству, конечно, которое у друга у моего так пока отстает от густоты замеса национальной судьбы…

Но крик этот с уходящего на Байкал поезда: «Как мой Пушкин

Или нажим тут на другом: как?!

Сам настаивал, сам с ножом к горлу приставал, а — теперь? Мол, работаешь над подстрочником? Доведёшь до ума, кунак? На полдороге не бросишь?!

На этот раз даже не подстрочник… дострочник?

Впору прибегнуть к черкесскому: я рэби! Обращенный к Всевышнему крик печали…

Когда, и правда, заниматься этим — когда?!

Если жизнь нас поставила в такие условия, что каждый пытается выживать в одиночку… Что ноги, всё больше — ноги кормят и самого автора «Железного Волка», и его переводчика, который стал, не поймёшь, — то ли бродячим русским философом, то ли черкесским джегуако — бродячим певцом, складывающим куплеты в честь того, кто пригласил в свою кунацкую переждать непогоду и вечером накрыл стол, и позаботился о ночлеге…

С этим немым вопросом, застрявшем в сознании, как крик в горле, с этим душевным воплем вышел я месяц-другой назад в Москве из метро, из новой «Арбатской», и на углу, где теперь турецкий ресторанчик, чуть не столкнулся с Палиевским, со свет — Петром Васильичем: и верно ведь, — Свет! Сочувственно, как доктор — тут, правда, доктор литературы и философии, спросил:

«Вы чем-то огорчены… чем-то сильно озабочены?»

Я как на грудь ему упал: что делать русскому писателю, как быть? И надо кунака-черкеса перевести, надо, но — когда?!

А он, по-моему, ещё больше ликом своим посветлел, стал ещё сиятельнее:

«Как интересно то, о чём вы рассказываете! Юнус Чуяко. Черкес, говорите? Адыгеец, да. Это прекрасно — такая повесть. Вы понимаете? Великолепно! Единственное: тут неуместно слово „когда“. Оно всегда лишнее, если речь идёт о духовном служении. Это — миссия. Русская миссия. Вы тоже так понимаете?»

Я только невнятно, на черкесский манер протянул: ым-м!.. Потому что в самую точку попал Палиевский. На больную мозоль наступил. Ым-м-м!

А он ещё больше вдохновился:

«И потом: у вас ведь ключ есть. К горестным размышлениям вашего друга. Его вам тоже оставил Пушкин. Помните? — легонько бросил пальцами возле груди. — „Так ныне безмолвно Кавказ негодует. Так чуждые силы его тяготят.“ Ключ! Пушкинский. Из рук — в руки. Всем нам. Само собою — и вам!»

Дома я сперва принялся торопливо листать толстую «Общую тетрадь», в которую ещё недавно записал многое из того, что относилось к Пушкину, особенно, что связывало его с Кавказом: и с казаками, и с горцами… Мелькнула строка из «Путешествия в Арзрум»: «Недавно поймали мирного черкеса, выстрелившего в солдата. Он оправдывался тем, что ружьё его слишком долго было заряжено»… как, и в самом деле, было не выстрелить, ей!.. «Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением.»

Недаром, нет, конечно, недаром кунак мой несколько блестящих, несколько самых глубоких, пожалуй, и горьких страниц посвятил в новой повести игре адыгейских детишек «в самовар»: сэмаур. Но вот оно, вот — пушкинское: «Кавказ ожидает христианских миссионеров»… и тут же — моя заметка: «Сам Пушкин — вечный миссионер на Кавказе. На все времена.» Вот оно! Ведь сам писал? Как будто предчувствовал будущие сомнения, которые Палиевский с такой определённостью разрешил одним махом… Что ж теперь? Соотвествуй!

Взялся потом за один том стихов, за другой. Перебрал постепенно все, какие только могли относиться к Кавказу, строчки, но той, которую с печальным вдохновением цитировал Палиевский, нигде не было. Нигде.

Позвонил ему: не могу найти — слаб!

«Это, действительно, не так просто сделать, — заговорил он с весёлым сочувствием. — Обождёте несколько секунд? Слушаете? Запишите-ка: один из вариантов „Кавказа“. „Пушкинское собрание“ сорок девятого года выпуска, том третий, страница…»

Спасибо ему за многолетнее шефство: опять пролил свет!.. И как он вдруг проникновенно сказал: «Тут неуместно слово „когда“, если речь идет о духовном служении…»

Ну, прямо-таки строчка из горского «кодекса чести»… как там — в «адыге хабзе»? «Джигит не спрашивает, сколько врагов, он говорит: где они?!»

Так и тут.

Из кодекса русского писателя на Кавказе?

Составленного Петром Васильевичем на основе творчества не только его любимца, Пушкина, но — Марлинского, Лермонтова, Толстого… И сколько их еще было, беззаветно отчаянных, не оставшихся на громком слуху, но достойно прошедших нелегкий путь в этом краю, который излишне пылкие поначалу декабристы называли потом «теплая Сибирь».

Русский Крест?

Но что же это за силы, которые Кавказ «тяготят»?.. Какими были тогда? Как изменились нынче? И разберется ли, наконец, во всем этом Родина? Или же она никак не может дать себе отчета пока даже в том, что за «чуждые силы» вот уже столько-то лет тяготят ее самое, и это, может быть, больнее всего остального ранит где лаской, а где кровавою таской взятый ею некогда под опеку гордый Кавказ?..

Выходит, постичь сии тайны и предстоит нам с Юнусом — хорошенькое дельце!

Но обо всём этом я пока не успел с адыгейским кунаком побеседовать: о повести его говорили с ним только по межгороду, говорили, щадя и без того пустые карманы друг дружки, почти стремительно, а увиделись, наконец, только в моём сне… Но этот ночной, из сна, поезд, за которым постепенно истаивал запах горячего хлеба, уже увозил моего друга на восток, к Байкалу — гостевать у Валентина Григорьича.

И увозил обиженный крик.

«Пушкин мо-ой ка-ак?!» — доносилось уже издалека.

Я протягивал вслед большой палец:

«Молодец! — кричал. — Аферэм! Не сомневайся: ты прекрасную штуку написал. Обождёшь маленечко?! Вале кланяйся! Не робей там — он тебе цену знает… эх, сыр надо было, гомыль, гомыль!»

И я проснулся в слезах, счастливых и горьких: Юнус уехал к нашему другу, а я опять нет… Что это значит? Что значит вообще этот сон?

«В течение этих ночных часов Один Господь может покрыть нас Своим крылом…»

И Он собрал под крылом и старых моих друзей, и новых знакомых — тех, кого я люблю и чту, и кто, верю, всегда помнит обо мне.