Позднее Василиса под страшным секретом сообщила самому болтливому матросу:
— У буфетчицы Бородкин. Сварилась девчонка. Только никому об этом.
По судну поползла клевета — шипела в кубрике, на мостике, в кочегарке, в машине.
Бородкин вышел из каюты в четыре часа ночи, как раз в то время, когда ему нужно было становиться на вахту.
«Октябрь» шел все тем же ходом, какой имел накануне, точно ничего на нем не случилось.
Утро было мутное. Небо подернулось серыми облаками. Море поблекло. Навстречу слабо дул зюйд-ост.
Таня взяла в одну руку большой медный чайник, начищенный до блеска, а в другую эмалированный кофейник и, поднявшись на палубу, направилась к камбузу. Прежде всего удивило то, что матросы были в грязных платьях, а некоторые даже в лохмотьях. На ее приветствие никто ничего не ответил, точно все были глухие. Это обстоятельство еще больше поразило ее. Что за перемена произошла на судне? Она недоумевала. Кок, всегда добродушный Петрович, был в таком засаленном фартуке, точно вытирал им жирную посуду. Он не бросился к ней, как бывало, со своими услугами. Наоборот, насупившись, отвернулся от нее. Буфетчице пришлось самой наливать кипяток. Она поставила кофейник на горячую плиту и стала ждать, пока заварится кофе. А тем временем около камбуза один чумазый кочегар нарочно громко рассказывал плотнику Хилкову, держа его за рукав:
— Когда я был маленький, поймал однажды насекомое. Нет, ты понимаешь? Оно блестело на солнце, как зеленое золото. Я думал тогда: ничего нет красивее на свете, как это насекомое. Нет, ты понимаешь? Прямо залюбуешься. Отец мне тут объяснил. Оказалось, это была самая противная муха, что питается падалью. Нет, ты понимаешь? Так и мы, взрослые, иногда ошибаемся…
Кто-то матюкнулся, тихо и робко, словно впервые произносил скверные слова, и кто-то захлюпал сдержанным смешком, как школьник в присутствии учителя. А когда Таня, похолодев, пошла к корме, за спиною у нее раздалась ругань увереннее и хлеще. Около полуюта ее догнал плотник Хилков.
— Подождите.
— В чем дело? — остановившись, спросила она.
Плотник стал к ней боком и, покосившись на бледное лицо женщины, угрюмо спросил:
— Говорят, ты замуж вышла за Бородкина. Правда это?
Таня передернулась вся, вспыхнула обидой.
— А кому какое дело до этого?
И, загоревшись, добавила назло другим, громко и отчетливо:
— Ну да, я вышла замуж, вышла за Бородкина! Что вам еще нужно?
— Ничего, — буркнул на это плотник.
Он пошел от нее, опустив плечи и округлив спину.
— Ну, что? — спросили у него поджидавшие матросы.
Плотник ответил с дрожью в голосе:
— Сама призналась, стерва белобрысая!
Только что подошедший Брыкалов, скрывая свое собственное раздражение, засмеялся:
— Значит, зря ты, Хилков, распинался перед нею.
Плотник обвел его злым взглядом.
— Ты бы помолчал, орел в куриных перьях! Больше всех звонил языком: передо мною ни одна не устоит! Скушал дырку от баранки?
Машинист прибавил:
— Он бы навернул, да гайка не от того винта оказалась.
На Брыкалова обрушились и другие.
Этот день был проклятым днем на корабле. Каждый считал себя обманутым, оскорбленным в лучших чувствах. Обида заключалась главным образом в том, что Таня выбрала самого последнего матроса. Как она посмела это сделать? Взять хотя бы Брыкалова — высокий, стройный, до того похожий на гордого сына Альбиона, что на берегу часто обращались к нему по-английски.
А разве плотник не важное на судне лицо? Разве даром дают ему отдельную каюту? А кого выбирают в профуполномоченные? Первого человека, которому доверяют остальные товарищи. А разве кок не служил раньше в лучших ресторанах? Это такой знаток своего дела, такой фокусник, что может из грязной швабры приготовить вкусное блюдо. Взять других матросов: один игрок на гитаре, другой редкостный говорун, третий просто красавец. Каждый имел то или другое преимущество перед Бородкиным. Машинистам, например, сколько пришлось учиться, прежде чем заставить стальную махину со множеством рычагов и труб так планомерно работать! Даже кочегаром не всякий может быть — тоже ведь специальность! А разве боцман не первое лицо из всей команды? На всех морях и океанах, кроме свиного корыта, нет ни одного корабля, который бы мог обойтись без боцмана. Что касается командного состава, то нечего уже говорить — народ образованный. Они величали ее по имени и отчеству, обращались с ней, как с равной, а она, эта пустозвонная девчонка, так унизила их, отдавшись Бородкину.
Когда Таня показалась на верхней палубе, один из матросов заорал:
— Судно не для того существует, чтобы на нем романею разводить! Надо об этом поставить вопрос на общем собрании!
— Правильно! Корабль не публичный дом! — поддакнули другие.
Золотая мечта превратилась в нечто подлое и грязное. Каждому хотелось унизить ее. Ругань на судне разрасталась, становилась все забористее.
Боцман стоял на баке, осклабившийся, возбужденный. Целый час, почти не повторяясь, он исторгал фонтан похабных слов. Казалось, он читал акафист всем матерям, перечисляя при этом небо, море, спрятавшееся солнце, всякую тварь, что живет на суше и в воде. Ничто не ускользнуло от его внимания. Он крыл матом и машину, что ухает где-то внизу, и дым, что вываливается из трубы, и все судно по частям и целиком. Давно не слышали подобной ругани. Он изгибался, размахивая руками точно фанатик, впавший в религиозную исступленность, и не слова, а плевки вылетали из его хрипящей пасти.
Кто-то, нервно расхохотавшись, заметил:
— Вот поливает! Даже рябь по морю пошла!
Василиса то и дело выходила на палубу и бросала на матросов торжествующий взгляд. Она достигла своей цели: уничтожила соперницу и отомстила тем, кто издевался над ней. Такая победа редко выпадала на ее долю. Она чувствовала себя моложе, красивее, шагала бодрее, точно с ее плеч скинули десять лет. Жирно улыбалось безбровое лицо.
Таня, бледная и потрясенная, прошла на мостик, чтобы позвать капитана к обеду.
Василиса, увидев ее, вдруг сделалась серьезной и набросилась на матросов:
— Да что же это вы, охальники, свои поганые горловины открыли! Бражка вы несчастная! Да разве можно так при женщинах выражаться?
— Замолчи, портовая рвань!
— Подумаешь! Бароны с лягушечьего болота!
— Ты разве женщина? Ты сатана в юбке!
Василиса прорвалась:
— А вы кто? Громыхалы тупоумные. Постановление выносили: не ругаться, мол, мы сознательные, мол, граждане! Куда же ваша сознательность девалась? Двадцать тысяч цепных собак не набрехали бы столько, сколько вы за половину дня. По рублю за каждое матерное слово! А если взаправду штрафовать! Тут был бы такой капитал, что можно бы два больших парохода купить…
На этот раз кок приготовил никуда не годный обед: суп был пересолен, кислый, а второе блюдо, жареное мясо, настолько пригорело, что его нельзя было взять в рот. Пища полетела за борт, сопровождаемая руганью. Этот день был полон неудач. У кочегаров пары в котлах то падали, то чересчур поднимались. Машинист один чуть не сжег подшипники в машине. Рулевые не могли держать судно на курсе — оно виляло, катилось вправо, влево, вызывая раздражение штурманов. И все люди были озлоблены, ругались друг с другом, как заклятые враги.
Один только матрос, несмотря на все нападки на него, ходил по судну именинником: это был Максим Бородкин.
Капитан Абрикосов, как всегда, был спокоен. Много мудрости почерпнул он из прожитых лет, чтобы возмущаться такими пустяками. Он прогуливался по мостику, оглядывая горизонт, и лишь изредка ухмылялся в седые усы, думая:
«Все утрясется».
За всю свою жизнь Таня ни разу не испытывала такого разочарования в людях. Неужели это были те же самые ребята, которые так весело смеялись с нею? Теперь все смотрели на нее исступленными глазами и готовы были растоптать ее, как нечисть. Ей никогда не приходилось слышать такой отвратительной ругани. Казалось, она попала в потоки зловонной грязи, клокотавшей вокруг нее. Жизнь представлялась в виде страшного провала, населенного двуногими гадами. Рыча, они плевали ей в душу гнилою слюной, липкой, словно клейстер. Таню тошнило. Она исполняла свою работу машинально, с окаменевшим лицом, с потухшими глазами. Как провода на антенне, дрожали нервы.