А они говорят, знаете ли. Мертвые. Конечно, не словами. Я не схожу с ума. Они говорят ветром и дождем, тем, как свет падает на погибшие дома и рушащиеся каменные стены. Но надо слушать и желать услышать, о чем они говорят. А вы не слушаете и не слышите, вы — создание настоящего. Современного. Что же, вы в своем праве. Они были варварами, дикарями. А теперь, как кажется, стали богатыми дикарями, живущими припеваючи в Америке и Канаде. Покинуть Шотландию — ничего лучше для них и быть не могло. Кем был бы Карнеги, останься он в Шотландии, э? Бедным ткачом, и вся его неуемная энергия ушла бы на сооружение самогонных аппаратов, чтобы напиваться до бесчувствия в пятницу вечером.

Мертвых этого острова я услышать не могу. Не то чтобы они не говорили. Они говорят. Иногда поздно ночью я слышу в ветре что-то вроде болтовни, пока он бьет по крышам; порой в свете, пронизывающем лужи после летнего дождя, почти завязывается разговор. Но и только. Мы в соседских отношениях, они и я; мы киваем друг другу, иногда обмениваемся улыбками при случайной встрече, но продолжить знакомство у нас нет желания. В конце-то концов, я здесь чужак, и они не хотят обременять меня своими историями. А и захотели бы, что я мог бы сказать? Я бы вежливо выслушал, но и только.

Так что со временем мне придется уехать. Придется вернуться в Шотландию, потому что без этих разговоров мы понемногу иссыхаем каждый день. Ах, быть бы более портативным! Как, наверное, удобно быть евреем и носить своих предков с собой и не нуждаться в комьях грязной почвы, чтобы завязать разговор. Их за это поносят, но счастливцы они, а не мы, которые обречены чахнуть в тоске, если сдвинем свою родину хотя бы чуточку вправо или влево.

Арднамёрхан? Ах да. Я отправился туда, чтобы исцелить разбитое сердце. И не улыбайтесь так. Это горькое страдание, и его следует избегать — вот как вы всегда его избегали. Вы ведь никогда не любили свою жену, правда? Я хранил свою страсть в тайне. Никто не хочет, чтобы их унижения становились известны, а мне отказали, когда я упал на колени и сказал то, что должен был сказать.

Эвелин, само собой. Вижу, я удивил вас. Как неуместно, думаете вы, какой странный выбор. Вы никогда не были бы настолько неосторожны. И не были. Свою жену вы выбрали с тем же тщанием, с каким выбираете свои костюмы или своих художников. Такую, какая будет придавать вам солидности. Способствовать вашей карьере. Любовь не имеет к этому никакого отношения. Но, думаю, я любил Эвелин, и в этом разница.

Вы думаете? Неужели не знаете? Но ведь в этом же нельзя быть неуверенным?

Ну да. Именно. Если вы никогда не испытывали эту эмоцию прежде и не имели никакого опыта. Любовь нелегко приходит к таким людям, как я. Слишком уж тесно она связана с грехом. Любовь к Богу — это просто. Люби ближнего своего — также достаточно прямолинейно, хотя, говоря в общем, и абсолютно неоправданно. Любовь к другу — очень легко, хотя и не без сложностей. Но любовь к женщине — а! Самая трудная, так как включает плотскую сторону. Подобные чувства, уж конечно, должны приберегаться для низких и недостойных. Любить прекрасную женщину — значит стаскивать ее в сточную канаву.

Не смотрите на меня так! Я вовсе не хочу сказать, что одобряю подобный взгляд, но так я был воспитан. В конце-то концов, я единственная улика, что мои родители хотя бы прикоснулись друг к другу. Когда я вырос, когда я играл в художника, я купался во всяких проявлениях похоти, какие только мог изобрести, лишь бы покрыть себя грехом и создать пропасть между мной и моими корнями настолько широкую, чтобы пути назад у меня не было. Но истинное сладострастие отсутствовало; я не упивался грехом по-настоящему, а это, естественно, в значительной мере обессмысливает его. Я грешил, потому что чувствовал, что мне следует грешить. Даже совокупление превратилось в обязанность. Убегая от моих корней, я обнаружил, что возвращаюсь к ним, как муравей, который ползет по краю блюдца и возвращается к тому месту, откуда пополз.

Эвелин была иной, откуда и мое предложение. По-моему, я предвидел его с того момента, когда впервые заговорил с ней в Париже. Мы были одни в мастерской, а там все ее усердно игнорировали. Ничего необычного, я полагаю. Своего рода инициации, чтобы проверить людей, увидеть, насколько они крепки. И она была женщина. Во всяком случае, мы не устроили бунта и не сожгли ее холсты, как французские студенты, когда женщин впервые приняли в Beaux- Arts 9 . Co многими мужчинами обходились точно так же, примерно с месяц. Мы были сплоченной группой и не доверяли посторонним. Но хорошенького понемножку, а она явно воспринимала это не слишком хорошо. И потому как-то вечером я окликнул ее, когда все остальные разошлись.

«Как вам?» — спросил я. Весь день я напряженно работал над картиной, созидая ее из набросков, которые делал весь месяц. Я убедил себя, что она хороша. Тщеславным я еще не был, но быстро обретал уверенность в себе. Кроме того, вы ее уже видели и не поскупились на сверхлестные комплименты. Я решил показать ее ей, чтобы поощрить ее. Показать ей, что такое настоящая картина. Ее мнение меня не интересовало, и ожидал я восхищения, благодарности, что ее принимают как свою, относятся к ней серьезно.

Эвелин подошла и посмотрела. Очень серьезно, сдвинув брови, но недолго. «Не очень», — сказала она затем.

«Прошу прощения?»

«Не очень хороша, верно? Слишком загромождена. Что это? Женщина на кухне? Она скорее выглядит так, словно забрела в лавку старьевщика. — Она помолчала, подумала. — Расчистите задний план, дайте взгляду сосредоточиться на самой женщине. Поза отличная, но у вас она пропадает зря. Где центр? В чем смысл? Если вы хотите, чтобы смотрящий понял, надо ему немножко помочь. Чего вы добиваетесь? Показать, какой вы умница? Насколько владеете перспективой и колоритом?»

«Вы такого мнения?»

«Да. И вы, без сомнения, полностью от него отмахнетесь. Но тогда зачем вы спрашивали?»

И ее глаза снова обратились на картину, затем на секунду вернулись ко мне. В них был смех, хотя лицо оставалось глубоко серьезным. Она прекрасно понимала, в какой мере позволяет себе лишнее, учитывая, что я был и старше нее, и опытнее. Она меня испытывала, проверяла, как я среагирую. Надуюсь ли чванством, оскорблюсь и начну читать ей лекцию о высоких достоинствах моего произведения? «Нет, вы ее не понимаете. Если поглядите…»