Напряженно согнутый палец Хлопуши лег на скобу курка. Он долго и тщательно целился. И вдруг откинулся назад, словно неожиданная мысль оттолкнула его голову, прильнувшую к ложу фузейки.

– Нет, Афонька, годи! А может, ошибаюсь я? Может, пустомеля он только, дурак скудоумный, а не ушник управительский. Дознаться надо, а тогда уж...

Без опаски, хрустя сучьями, вышел из кустов.

– Эй, Петра! Свету, что ли, здесь ждать будешь? Пойдем?

Петька поднялся.

– Пойдем!

Опять впереди, прыгая через ручьи, карабкаясь через обломки скал, шел Хлопуша. На ходу незлобно смеялся.

– Вот говорил ты, провора, не пойду за тобой. Ан, видишь, одной тропой идем.

– Не пойду с вами! – Петька упрямо дернул головой. – Моя дорога иная!

Деревья поредели. Впереди зачернел простор тракта.

– Ну, что ж, как знаешь, – глухо откликнулся Хлопуша и остановился. Толоконников тоже остановился, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. Хлопуша подошел к нему и положил обе руки на его плечи. Тяжело положил, словно хотел в землю вдавить. Но заговорил спокойно и весело:

– А скажи, провора, где письма государевы, что я тебе давал? Почему Жженый о них ничего не знает?

– В надежном месте захоронены. Никто не найдет! – твердо ответил Толоконников.

– А почему работным людям письма не передал, как уговор был?

– Боюсь! Приказчик за мной шибко следит. Случая жду. Передам, вот тебе крест.

Неожиданно, без всякого предупреждения, Хлопуша, шибко размахнувшись, ударил Толоконникова кулаком по лицу. Петька упал к его ногам, выпустив из рук ружье. Хлопуша наступил на него ногой и выдернул из‑за пазухи нож.

– Лежи, пес!

Петька закричал тонко и визгливо. Судорожно перебирая ногами, подполз к Хлопуше и уцепился за полу его чекменя.

– Милый, хороший, не надо. За что же, родной?

Он заплакал тихо, по‑детски:

– Правду говорю, одну правду сущую. Убей бог, коли вру!

– Не бог, я убью, – жестко сказал Хлопуша.

И ударом ноги в грудь снова опрокинул его на землю.

– Холуй ты господский! Кушак купецкий откуда! Унты бисером расшил! Щеголь‑щеголевич! Откуда все сие?

– Деньги копил. Перед девками охота пофорсить, – ныл Петька у ног Хлопуши.

– А ружье? Ружье откуда? На какие деньги?

– Приказчиково ружье, Агапыча. Ей‑же‑ей! – Толоконников прижал к груди руки. – Просил ему уток пострелять.

Хлопуша свел в раздумье над переносьем свои тяжелые брови.

– Хитер ты, провора, как нечистый. Как змея под вилами извиваешься. И бес меня дернул с тобой связаться!

Петька молчал, лишь изредка жалобно всхлипывая.

– Ладно уж, поверю на сей раз, в последний. И в последний раз упреждаю – не подумай во вражий стан перекинуться. Везде тебя достану. Попал в нашу стаю, лай не лай, а хвостом виляй!

Хлопуша сунул за пазуху нож и лениво усмехнулся:

– А на то, что я тебя кулаком огрел, не сердись, провора. Прощай покуда. – Нырнул в кусты и пропал.

Петька встал, отряхнул с бекеши пыль. И настороженным ухом поймал далекую песню Хлопуши:

Черный ворон воду пил,

Воду пил...

Погрозив кулаком в сторону, откуда слышалась песня, Петька прошептал со слезливой злобой:

– Будет тебе ужо, черный ворон! Дай срок, свернут тебе голову!

Потом скуля тоненько, по‑собачьи, от злобы и обиды, поднял ружье. Проверил заряд. Огляделся.

Внизу, у подножия туповерхого холма, на котором он стоял, расплескалось белое море тумана. Оно расплывалось неторопливо, заливая кусты, овраги, камни. С Баштым‑горы сорвался холодный ветер и, свистя, шарахнулся в туман. Мутные его волны доплеснулись до вершины холма. Остро и крепко запахло опавшими листьями и прелой хвоей. Из‑за гор шла запоздалая, может быть последняя, гроза.

Толоконников спустился на тракт. Вблизи забелело что‑то трепещущее, похожее на большую птицу. Подошел ближе, осторожно вглядываясь. В этот миг со стороны завода полыхнул яркий свет. Там, видимо, открыли колошник домны, чтобы засыпать руду и уголь. И в зловещем зелено‑багровом этом свете Петька увидел колесованного пугачевского лазутчика. Под ударами ветра мертвец махал руками, прямыми, как палки, словно подманивал Петьку, чтобы схватить последней хваткой. Волосы на мертвой голове, приподнятые ветром, стояли дыбом. Петька дико вскрикнул:

– Да что же это, владычица?.. Господи, помоги!.. Чур, чур, чур меня!

И, сорвавшись, побежал, спотыкаясь в колеях тракта. А ветер тоже рванулся испуганно вслед за ним, и, будто злясь на его медлительность, сердито толкал в спину.

Петька бежал вниз, туда, где качались над домнами столбы зеленого дымного огня.

ДОНОС

Хлопушин поиск _11.jpg

Крепкая добротная изба с шестью окнами по фасаду. И целый день, и вечерами до полуночи, пока объездчики не прикажут гасить огни, светятся эти окна, а из дверей несутся песни, бубен, сопелка‑веселуха. Развеселый дом! Таким ему и положено быть, не даром же над дверью шест прибит, а на нем глиняный горшок с выбитым дном и помело. Это кабак при Белореченском заводе, или по меткому народному словечку – кружало, потому что в нем с раннего утра до поздней ночи кружит горемычный народ.

Внутри кабака длинные столы, скамьи, стойка кабатчика. Дух перехватывает едкий запах сивухи, чеснока и протухшей вяленой рыбы, потных грязных тел и мокрой одежды. Кабатчик, с рыжей бородой веником и благообразной мордой, с прибаутками отпускает пенник и полугар заводчике и вольнонаемным, и приписным, и крепостным тоже. Всем горе залить охота! От собачьей жизни кого не потянет выпить крючок, железную кружку с ручкой крючком. Висит она над ведром с сивухой, сам снимай, сам черпай, а пятак с тебя кабатчик стребует, не проглядит.

Но есть в кружале и чистая, как ее зовут, половина, ход в нее с другой двери, не с той, что в кабак, и называется она уже трактиром. Там в чистеньких и тихих горничках ублажается заводская верхушка, мастера, нарядчики, канцеляристы, а также проезжие – горные чиновники, купцы, окрестные приказчики.

В одной из таких комнаток и сидел под вечер Агапыч, гроза и милость Белореченского завода. От печи несет сухим благодатным жаром. Приказчик любит тепло, а потому, несмотря на сентябрь, кабатчик, знающий причуды Агапыча, начал уже протапливать его любимую горенку.

В горенке тишина. Потрескивает свеча на столе, стрекочет сверчок в углу, и еле слышно шумит за стеной кабак. С улицы изредка доносятся глухие дребезжащие звуки. Каждые полчаса у главных заводских ворот караульщик выбивает часы в чугунную доску, а все остальные сторожевые посты повторяют этот бой. И долго плавает над заводом глухой басовитый чугунный гул.

Сторожа не спят. Они зорко охраняют завод, заброшенный на край света, в дикие Уральские горы, они охраняют покой Агапыча, покой жарко натопленной его любимой трактирной горенки. И пусть разыгравшаяся непогода стреляет в окна дробью дождя и бросается охапками опавших листьев. Пусть где‑то близко гремит волнами Белая. Пусть воет жалобно в трубе горный ветер. Не добраться им сюда, в ленивую сонную одурь, к столу, на котором стоит глиняный штоф настоянного на горных травах ерофеича, стоят миски просвечивающих соленых груздей, глянцевитой рыбьей икры, редьки, залитой сметаной, лежат шафранного цвета яйца, испеченные в золе.

Против Агапыча, под лубочной картиной, на которой «мыши кота хоронили», сидел капрал заводской инвалидной команды, сивый старик в синем елизаветинском мундире, с медалью за какой‑то поход. Он опрокинул уже не одну чарочку ерофеича и был по‑детски ал. Старый вояка был непрочь выпить и еще, да задерживал его Агапыч, сидевший с неопорожненной чаркой.

– Чтоб чисто было в глотке, треба выпить водки! – поднял капрал свою чарку. – Отстаете, господин приказчик.

– Не пьется, не глотается, душа и водки не принимает, – Агапыч сокрушенно вздохнул. – Вот, дьяволы, как жизнь взбулгачили!

Он постучал в стенку. В дверь высунулась рыжая борода кабатчика.