Изменить стиль страницы
Я русский, я русый, я рыжий.
Под солнцем рожден и возрос.
Не ночью. Не веришь? Гляди же
В волну золотистых волос.
Я рыжий, я русый, я русский.
Я знаю и мудрость и бред.
Иду я — тропинкою узкой,
Приду — как широкий рассвет.
(Я русский)

Здесь прежде всего останавливает внимание неожиданный для Бальмонта образ: «Иду я — тропинкою узкой…», невольно отсылающий к словам Христовым: «…тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их» (Мф. 7, 14). И может показаться, что поэт «находит их». Однако мотив избранничества вновь берет верх, и в стихотворении «Я» разговор с «Вышним» идет уже на ином языке: «Пребудь лобзаемой, Господь, рука твоя, / Дозволь мне полностью пройти твой мир безбрежный».

Бальмонт снова (после поэмы «Белый Лебедь» из книги «Хоровод времен») пытается воспроизвести в «Поэме о России» свою «родословную», в которой элементы автобиографизма причудливо переплетаются с мифотворчеством. Так, в стихотворении «К казакам», обнаружив общие корни с «властителями вольных степей», Бальмонт с гордостью восклицает:

Бесстрашным был ратником, смелый,
Мой прадед, херсонец, Балмут.

Однако в другом стихотворении «Морской сказ» (с посвящением «Людасу Гире и всем друзьям в Литве») Бальмонт называет своим предком неведомого прибалтийца Вельмуда:

Молился предок мой! И к Утренней Звезде
Не он ли песнь пропел, под именем Вельмуда…

И наконец, в венке сонетов «Имя-знаменье» ведет свою родословную от мифических пращуров: «Баал и Бэл был пламень Вавилона… <…>/ А Монту — бог Луны, бог нежных чар… <…> / Бальмунгом звался светлый меч Зигфрида…»

Лучшие автобиографические стихи в книге «В раздвинутой дали» навеяны воспоминаниями детства, мифотворчество в них отступает на второй план, поэт отдает дань любви и благодарности родителям. В стихотворении «Мать» радостно отмечает общие черты:

Птицебыстрая, как я,
И еще быстрее,
В ней был вспевный звон ручья
И всегда затея.
…………………………
Утром, чуть в лугах светло,
Мне еще так спится,
А она, вскочив в седло,
На коне умчится.
 …………………………
Сонной грезой счастье длю,
Чуть дрожат ресницы.
«Ах, как маму я люблю,
Сад наш — сад жар-птицы!»

К отцу обращается с естественными для зрелого, помудревшего человека словами сожаления и покаяния («Отец»):

О, мой единственный, в лесных возросший чащах,
До белой старости, всех дней испив фиал,
Средь проклинающих, среди всегда кричащих,
Ни на кого лишь ты ни разу не кричал.
……………………………
И я горю сейчас тоской неутолимой,
Как брошенный моряк тоской по кораблю,
Что не успел я в днях, единственный, любимый,
Сказать тебе, отец, как я тебя люблю.

В процитированных строках можно найти прямые переклички с бальмонтовским мемуарным очерком «На заре» (1929).

Показательно, что вся книга завершается венком сонетов «Основа». «Раздвинутая даль» памяти уносит Бальмонта в историческое прошлое России, в котором он хочет найти «основные» символические события: «щит Олега», «святого Сергия завет», «слово Курбского», «взор Петра и бег Мазепы», «двенадцатый год» (стихотворения «Знак», «Быль», «Русь», «Двенадцатый год» и др.). В стихотворении «Быль» поэт признается:

Чем я ближе к корню русских наших дней,
Зов славянского дерзанья мне сложней.

Бальмонт осознавал, что обращение к исторической тематике потребует от него эпического размаха. Возможно, называя книгу «поэмой», он думал о Гоголе (эпиграфом к стихотворению «Русь» были взяты слова из «Тараса Бульбы»), однако совсем преодолеть свой природный лиризм, конечно, не мог.

Образ России раскрывается в ее «вечном лике», духовнопросветленном, «вольном», «нежном», причем преобладающая интонация здесь уже не элегическая, а возвышенно-риторическая, «славословная»:

Узнай все страны в мире,
Измерь пути морские,
Но нет вольней и шире,
Но нет нежней — России.
(Хочу)

Или:

Придет наш час. Погнутся вражьи выи.
И волю слив с волной колоколов,
Россия — с нами — станет — Русь — впервые.
(Русь)

И все же главным божеством для Бальмонта всегда была природа. Поэтому в них «даль» русской истории и «родословная» поэта растворены в космическом бытии, почти все стихотворения пронизаны духом пантеизма. В утверждении неразрывности личностного, исторического и природного начал поэт видел залог восстановления национального духа и воскресение России, прошедшей через «мутное марево»:

Верь в Солнечную Литургию,
Весна лучом разит по льдам,
И вешнюю вернет Россию
Неизменяющим сынам.
(Солнечные зарубки)

Пантеистический пафос бальмонтовской книги «В раздвинутой дали» вызвал неприятие у Георгия Адамовича. «Россия для него — одна из частей прекрасного мира — и только, — писал критик. — Но после всего, что в России случилось <…> эти славословия читаешь с недоумением. Все прежнее… Русь васнецовско-билибинская».

Думается, что Г. Адамович был слишком суров к Бальмонту. «Славословия» поэта явились не простым перепевом «прежнего» — они были выстраданы, прошли через серьезные размышления о «доле» и «воле» России и собственной судьбе «блудного сына», что, может быть, наиболее ярко выражено в стихотворении «Я»:

Но, мир поцеловав и весь его крестом
В четырекратности пройдя необозримый,
Не как заморский гость вступаю в Отчий Дом,
И нет, не блудный сын, а любяще-любимый.

В название книги очерков о славянских поэтах — «Соучастие душ» — Бальмонт вкладывал широкий смысл. По его мысли, «соучастие душ» славянских народов может сыграть важную историческую роль в мире, наполнив его присущей славянам духовностью. «Славяне, — писал Бальмонт в статье „Душа Чехии“ (Россия и славянство. 1930. 12 июля), — мало изучают язык, историю и творчество братских народов. Об этом нужно глубоко сожалеть, и, во имя новых исторических путей, это равнодушие и эта рознь должны быть преодолены. Если б, взаимосочувствием, взаимосоприкосновением и взаимоподчинением, великое царство славян — внутренне сколько-нибудь объединилось, это была бы самая светлая на земле Духовная Держава».