Лицо Лизаветы Николаевны дрогнуло… Задохнувшись, она глядела то на эти дивные кружева, то на сконфуженное лицо мужа. Прибавь он хоть одно слово сейчас, она истерически закричала бы на весь сад… Она стояла, прижмурив веки, не чувствуя, как муж, сопя от волнения, целует её руки, а дети виснут на её талии, бурно выражая свои радости и безжалостно обминая воланы её восхитительного matinée[4].

Наверху, переодеваясь, Звягин что-то рассказывал жене; но она не слушала. Лицо её пылало. Ей было больно и стыдно до слёз. Ведь эти кружева стоят, по меньшей мере, сотню рублей, и он копил их, лишая себя винта и бильярда, пока она собиралась нанести ему удар, от которого он не поднимется никогда… И, в то же время, глухое раздражение росло в её груди против этой бесконечной доброты и преданности, перед которыми даже время и привычка оказывались бессильными. Ни разу не изменил, не обманул… Как часто за этот год она желала, чтоб он увлёкся, чтоб они сквитались, и она не чувствовала бы этого давящего её благородства его натуры! Нет, он даже к этой хорошенькой гувернантке, на которую Маевский заглядывался так часто, из-за которой она уже страдала, ревнуя, относился с отеческой добротой, так же сопел в её присутствии и выходил в халате и туфлях. А она ("Подлая!.." — выругала она сама себя) долго надеялась, что он увлечётся этой девушкой, а она даст супругу carte blanche[5] на дальнейшие похождения… "Какая гадость! Низость!.. До чего дошла я?.." — с отвращением и тоской думала она, не дотрагиваясь до кружев, словно они жгли ей пальцы.

Обед прошёл шумно. Все получили подарки и были довольны. Кухарка сокрушалась, что для такого торжественного дня забыли поставить пироги, и на кухне говорила горничной, что отродясь не видала такой непутёвой хозяйки. Павел Дмитриевич пил вино, подливал детям, объявил, что спать после обеда глупо; велел ставить самовар; даже заигрывал с гувернанткой, которая опьянела и поминутно хохотала, запрокидывая хорошенькую головку… Лизавета Николаевна сидела бледная, молчаливая, стиснув губы, раздражаясь всем этим шумом, детскими расспросами, этим молодым, глупым хохотом, а больше всего — этою непривычною удалью супруга, в недалёком будущем угрожавшею ей неприятными осложнениями.

К чаю она вышла с кружевами на голове и подозрительно посмотрела в зеркало. От седой букли не осталось и следа.

— Какая же это годовщина? — вдруг спросила гувернантка.

Спросила она невинно, но Лизавете Николаевне почудилось в этом желание унизить её.

— Десятая, кажется, — отозвался Звягин, растерянно поднимая глаза на жену.

В её душе закипело… О, какой идиот! Он даже считать не умеет.

— Что за вздор! — вспыхнула Маня. — Мне, что ли, десять лет? Мне в августе четырнадцать минет…

Глаза у Звягина стали совсем круглые.

— Неужели пятнадцатая? Вот время-то идёт!.. Да сколько же тебе лет, Лиля?

Она колебалась одно только мгновение.

— Тридцать пять…

Почему она солгала? Никогда она не скрывала своих лет раньше. Неделю назад ей минуло тридцать шесть. Она радовалась, что все забыли об этом. И она не могла на этот раз победить своего малодушие и сказать правду. Она почувствовала, что краснеет под насмешливым взглядом гувернантки.

— Представьте, Лидия Аркадьевна, я всегда думал, что ей только двадцать восемь…

— Для ваших лет вы удивительно сохранились, — любезно улыбнулась гувернантка. — Вам никак нельзя дать больше тридцати лет…

Лизавета Николаевна взглянула на неё с ненавистью. Стрела, метко пущенная беспощадною женскою рукой, попала в цель.

— Наша мама такая красавица! — с восторгом сказала Маня и, поймав руку матери, поцеловала её холодные пальцы. — В этих кружевах она совсем Кармен…

"О, милая девочка!.." Горло Звягиной сжалось нервным спазмом, когда она вспомнила жестокую фразу Маевского: "Маню мы оставим отцу; она стеснит нас"… Странный человек! Как будто матери не все дети одинаково дороги и жалки! А с другой стороны — отнять у отца детей? Всё отнять разом? Дать ему новую жизнь, без старых привязанностей…

Чай тянулся для Лизаветы Николаевны так же бесконечно долго, как и обед.

— Совсем, было, забыл, Лиличка, — вдруг заговорил Звягин. — Съезди завтра в Москву, навести Ольгу Дубровину. Она умирает в Екатерининской больнице. Отравилась…

— Когда? — беззвучно спросила Звягина, внутренне холодея.

— Дубровина? Это та старушка, которая три года назад бросила мужа и детей для какого-то мальчишки? — удивилась Лидия Аркадьевна.

Лизавета Николаевна выпрямилась, высокомерно подняв голову.

— Она мне ровесница… и подруга…

— Ах!.. Извините, я не знала…

— И такие выражения при детях? Вы забываетесь, Лидия Аркадьевна…

Она уже чувствовала почву у себя под ногами.

— Я всегда ждал такого конца, — быстро вмешался Павел Дмитриевич, мягко беря руку жены и пожимая её. — Он прожил её деньги и бросил её… В её годы начинать жить сызнова было рискованно…

— По-твоему, она понесла должную кару? — усмехнулась Звягина, резко выдёргивая свою руку, как бы затем, чтоб взять конфету из вазы.

— Ах, Лиличка! Зачем кара… Я разве бросал в неё камнем? Ну, разлюбила мужа… А дети-то чем виноваты? Она сама себе этого не простила, если она порядочный человек. И хорошо сделает, если умрёт… Старость без угла, без семьи и друзей, без уважения…

Все замолчали. Но в этой тишине чуялась глухо надвигавшаяся буря.

IV

— Лиля, не пройтись ли нам в парк? — предложил Звягин, и голос его звучал как-то странно.

Она колебалась только секунду, мрачно глядя ему в глаза… Что ж! Пора решаться. Пора объясниться… Далеко от дома, это даже лучше…

Они шли под руку. Она, молчаливая и сумрачная, с загадочно стиснутыми губами, — настоящее олицетворение угрозы.

Они сели в цветнике. Гуляющих почти не было. Отдышавшись и выкурив две папиросы, Звягин скрылся. Он застал через полчаса свою жену на том же месте, в той же позе, с низко опущенной головой. Когда она подняла лицо, он увидал в её чертах странное выражение жестокости и страдания… И он вдруг понял всё бесповоротно…

— Лиля, ты любишь розы… Возьми…

Он подал ей спрятанный под крылаткой букет, и сам удивился, как спокойно звучал его голос, хотя колени гнулись под ним.

Она молча наклонила голову и спрятала лицо в свежих лепестках. Как молния, пронизало её воспоминание и ожгло… В первый год их свадьбы они приехали сюда из Москвы подышать чистым воздухом. Они были очень бедны, и им не на что было нанять дачу. Они сидели здесь… Это был день её рождения… Она ждала его на этой же скамье… И он принёс ей розы…

Забыл он об этом сейчас, или, вспомнив, сделал нарочно?.. Потом они пошли в ресторан над прудом. Боже мой! Как она любила его! Ей казалось, что она умрёт за его счастье, если это надо… Где же это чувство? Где?

Звягин ждал, что жена его заговорит. Но она молчала, и только короткое, прерывистое дыхание выдавало её волнение.

Тогда заговорил он… Накануне краха их общего счастья, как банкрот, ликвидирующий свои дела, он захотел оглянуться с ней вместе назад и показать ей всю ценность его утраты… И он заговорил о прошлом, о чудном прошлом, которое принадлежало ему безраздельно… Он припомнил их первую встречу, их робкую и горячую любовь, потом безумно-счастливые дни, ночи без сна… Ах! Как крепко они держались друг за друга, среди этого повального крушения всех устоев, среди общей разнузданности страстей! Как завидуют ему и сейчас товарищи его, в браке нашедшие только несчастье или позор… Ещё бы! Были чёрные дни и чёрные годы, и всё они вынесли, опираясь друг на друга в слепом, прекрасном доверии. А теперь?

Он почувствовал, что она вздрогнула, и, взяв её инертную руку в свои, он заговорил о будущем… Мечты их далёкой юности сбылись. Он вышел на дорогу… Помнит ли она, как часто плакала, страшась его смерти, нужды, одиночества, с детьми на руках? Теперь ей нечего бояться. Пенсия есть, нужда её не коснётся. Будущее детей обеспечено… Маня через два года кончит курс.

вернуться

4

утро — фр.

вернуться

5

карт-бланш — фр., т. е. полная свобода действий