Мальчики даже не обернулись, хотя отлично слышали.

Они, сидя на корточках близ клумбы, тыкали хворостинками жалкого земляного червя. Он был уже наполовину раздавлен, но ещё судорожно цеплялся за жизнь и искал спасения от своих мучителей.

— Фу, скучища!.. И чего они там застряли? Точно не знают, что здесь околеваешь с тоски? Весь день пропал зря…

В эту минуту вошла Наденька. Лицо её так и пылало.

«Как напудрилась!» — враждебно подумала хозяйка.

Анна Егоровна обдала бонну презрительным взглядом и отвернулась, не отвечая на её вежливый поклон. Наденька дерзко усмехнулась. Офицер сдержанно, почти небрежно поклонился девушке, не подавая руки. Она подняла на него влюблённый взор, но заметила зоркий взгляд хозяйки и озабоченно загремела ключами.

— Вам с сахаром, Михаил Семёныч?

С мужчинами, особенно с теми, которым надо было нравиться, Наденька говорила голоском двенадцатилетней девочки, каким говорят актрисы на амплуа ingénue[5]. Наденька, в свои двадцать два года, тоже была прекрасной актрисой. С пятнадцати лет живя на местах, она научилась лицемерить, лгать, униженно целовать в плечо нужных людей и говорить дерзости там, где почему-либо чувствовала свою силу. У неё была целая гамма тонов и целый запас готовых выражений, которыми она владела в совершенстве. Она, где нужно было, не имела своего мнения и воли. Если ей говорили: «Какая чудная погода, Наденька!.. Не пойти ли гулять?» — «Отличная погода, — отвечала она с восторгом. — Пойдёмте!» Но стоило через минуту капризной барыне заметить: «Па́рит что-то… Не остаться ли? Дождь пойдёт, пожалуй?» — Наденька тотчас соглашалась: «Ах, очень парит… Конечно, лучше остаться».

Но под этой маской ключом била страстная жажда жизни и наслаждения. Она завидовала хозяйке и втайне ненавидела её. Детей она тоже не любила. Дело её претило ей…

Она была слишком умна, чтобы не видеть двусмысленности своего положения. Отстав от одного берега, она к другому не пристала. Незаконная дочь бывшей горничной и барина, она с детства инстинктивно тянулась вверх. Бегая на побегушках, ещё девчонкой мечтала о нарядах… На местах она держалась барышней, хотя считалась прислугой. Горничные говорили ей «ты» и гнушались убирать за нею. За Наденькой ухаживали и господа и лакеи. Но она была практична и держалась стойко. Ей даже, через какую-то портниху, выходил случай сделаться содержанкой богатенького старичка; это было года три назад. Она отвергла это предложение.

Она говорила «беспременно», «колидор» и ела с ножа. Но одета была по моде, всё жалованье тратила на туалет и искренно оскорбилась бы, если б ей сделал предложение мещанин либо мелкий лавочник. Она понимала, что дворянину она тоже не пара, но… молодость подсказывала ей какие-то сладкие, неясные грёзы какого-то далёкого, невозможного счастья… Она мечтала встретить хорошего человека, иметь свою квартирку, своих детей, прожить век барыней и честной женщиной, которую каждый нахал не смеет целовать впотьмах, прижав где-нибудь к стене, пользуясь её беззащитностью… Но годы уходили, и бледнели мечты. Часто ночью она плакала украдкой от детей и прислуги. Ах! Если б у неё был добрый, любящий муж, она не стала бы обманывать его с первым попавшимся верхолетом, как все эти барыни, тайны которых она знала!.. Она так натерпелась за эти семь лет от детей, кухарок и светских дам, что молилась бы, кажется, на того, кто дал бы ей возможность жить по-людски.

Когда чай был разлит, Наденька тотчас состроила почтительно-умильную улыбочку, и сама понесла чашку на маленький столик у качалки, куда перед этим приносила приготовленный ею клюквенный морс со льдом.

— Как вы себя чувствуете, дорогая Леонила Семёновна? — и у неё даже голосок дрогнул от участия.

— Уф!.. Умерла… Не спрашивайте, душа моя…

Алексеев, кряхтя, добрёл до угла, откуда с минуту глядел на дорогу, рукой как щитком прикрыв глаза, и, наконец, вернулся на террасу.

— Пойду сейчас на деревню… И какого чёрта они там сидят? Дайте, Наденька, мою шляпу!.. А папиросы-то вы забыли набить?

— Нет, не забыла, — пропела Наденька. — Сейчас принесу… — и она выпорхнула с балкона.

— Умница-девочка! — Алексеев послал ей вслед воздушный поцелуй. — Просто без неё как без рук, — объявил он, ни к кому, собственно, не обращаясь.

Наденька вернулась с наполненным портсигаром и огромной панамой хозяина.

— Ну, спасибо, мой ангел… А мой стакан вылейте в полоскательницу… Ну его! Только время с ним потеряешь попусту…

— Удивительная страсть у вас этот винт, — вмешалась Анна Егоровна. — Ведь, как чаю ждали!

— У всякого своя страсть, матушка. У меня винт, а у вас сплетни… Что вреднее, пораздумайте-ка на досуге…

Анна Егоровна в лице переменилась. Она никак не могла привыкнуть к выходкам Алексеева. Это был первый человек, который не только не боялся её языка, но даже явно глумился над ней.

— Вы не обиделись, дорогая Анна Егоровна? — тревожно осведомилась хозяйка. — Не обращайте внимания… Он у нас такой… такой enfant terrible[6]

И тёплым взглядом она проводила всё ещё красивую фигуру мужа, который, она знала, был и сейчас умнее всех её «друзей».

Михаил Семёнович, действительно, был когда-то и неглуп, и чуток, и добр, как сестра его, — пассивно, впрочем. Но среда скоро притупила в нём все высшие запросы. По мере того, как жирело его тело, заплывала жиром, казалось, и его душа. В сорок лет он имел хлебное место и был свободен от крайностей и увлечений. Женился он по страстной любви, но скоро охладел к жене, изменял ей, бегал от домашних сцен ревности… Когда жена разлюбила его и, в свою очередь, завела любовника, он сознался перед самим собой, что она вправе это делать, и встречал «друга дома» с добродушной насмешкой, как всё в жизни, которая никогда не казалась ему трагедией. Его даже забавляло следить за романами жены, поджидать минуту её разочарования и с мелким чувством злорадства сознавать собственное превосходство над её избранниками… Теперь всё его нравственное содержание исчерпывалось страстью к винту. Любил он и детей, положим, но вспоминал о них только за обедом, когда перед ним появлялись их цветущие рожицы. Он даже не был уверен, что это его собственные дети… «Да и не всё ли равно, в сущности?» — рассуждал он сам с собой.

Но «жил» Михаил Семёнович только за винтом, объявляя «без козыря»… Его глаза снова блестели, голос звучал бодро, он чувствовал себя человеком, а не «копной»… Без винта он жил как бы спросонья, томясь ожиданием партии.

На террасе продолжали чаепитие. Офицер подсел к столу и играл ножом для хлеба. Из-под рукава его, на тонкой кисти сверкал золотой обруч браслета. Эта именно вычурная, модная безделушка и высокие ботфорты больше всего доконали бедную Наденьку. В её глазах это был верх изящества.

С бесстрастным лицом она поила детей и наливала стаканы. Ложки звенели в чашках, разговор падал и замирал.

— Ma sœur[7], хотите ещё чаю? — осведомилась хозяйка.

— Всё равно… Ох батюшки!.. Когда же это жар спадёт?

А жар, между тем, спадал. Солнце заходило. На лужайку от леса легли длинные холодеющие тени и тянулись теперь жадно к террасе, всё ближе, как чьи-то гигантские руки, ищущие обнять всех, кто сидел там. Только на верхушках сосен алел тающий отблеск зари. Стадо прошло, и с деревни уже громко доносились теперь щёлканье кнута, мычание коров, крики баб и детский плач… Ещё немного, и лёгкий туман закурился над лужайкой. Вся луговина вдали дымилась. Из-за тёмной щетины леса показалось как бы зарево. Это выплывала огромная красная луна.

Под предлогом выбрать из сухарницы какие-то воздушные стружки, офицер, пользуясь минутой общего дамского разговора, нагнулся над столом, где сидела Наденька, и шепнул, почти не двигая губами:

— Когда все заснут… в роще…

Наденька вспыхнула, потом сильно побледнела, но тотчас нашлась:

вернуться

5

наивная — фр.

вернуться

6

ужасное дитя — фр.

вернуться

7

сестра моя — фр.