Так думала Надежда Васильевна, измученная бессонницей, утомленная работой.

И вдруг, как пантера из клетки, из тайников души вырывалась ее страсть — беспощадная, слепая, стихийная.

Отдать его другой? Отдать своими руками? Не проще ли покончить с собой, уйти от мук ревности, как ушел Мосолов? Как ни любит она жизнь, но утрате его чувства она предпочтет смерть. Ей было дико думать, что сцена и творчество — то, что спасало и утешало ее во всех ее разочарованиях и утратах, — сможет утешить ее в потере Хлудова! Как? Он будет целовать другую, другой отдавать свои юные порывы, свои неизжитые силы, а она будет слушать на сцене слова любви из чужих уст и считать себя удовлетворенной этим обманом? Нет! Нет… Боже мой! Но ведь так было раньше… Или она никогда не любила? Или она любит в первый раз?

Верочка?

Ах, зачем обманываться? Даже эта органическая беззаветная привязанность не скрасит ее жизни, если Хлудов уйдет к другой. Тогда конец всему. Что останется от нее? Она сразу состарится. Она будет нищей. Она покинет сцену. Она покончит с собой.

С ужасом стояла Надежда Васильевна перед таким решением. Жизнерадостная еще недавно, она содрогалась перед последними выводами, подсказанными страстью, которая не знает пощады, преследуя свои цели с автоматической неизбежностью.

Спектакль кончился.

Было душно и пыльно в палисаднике. Улица уже спала, но окна гостиницы были ярко озарены, и свет ломался на поблекших кустах сирени. Оркестр из четырех евреев играл мазурку.

Все раздражало. Хотелось плакать. Хлудов был рядом, но эта близость уже не давала отрады. Напротив: она томила, будила тревогу. Если б вздохнуть всей грудью! | Если б закричать… Он молчал. Он ничего не видел в ее душе.

Звенела посуда. В садик доносились перебранка трактирной прислуги, запах кухни, чад сала.

А ведь где-то море било в берега. И грудь дышала привольем. И тоска стихала перед лицом Беспредельного.

Ах, зачем, зачем он молчит!

Слабо хрустнув пальцами, стараясь не глядеть на его неподвижный силуэт, она упорно искала в небе хотя б одной звезды.

Небо насупилось. Остановились неподвижные облака, точно ожидая чего-то. И эта тишина там, вверху, давила грудь, не давала вздохнуть.

А где-то там, над степью, звезды сверкали и мерцали, как алмазы. И среди мирных полей безмолвная пела ночь, сея тишину и сны без видений тем, кто работал весь день и устал.

И красный огонек лампадки горел на далеком хуторе, где безмятежно спала счастливая, бесстрастная Верочка.

Ах, если б она никогда не узнала эту палящую жажду наслаждения!.. И никому не было дела до ее мук, ни Верочке, ни звездам.

Счастливы те, кто могут спать! Счастливы те, кого ночь застигла в степи, кому веет в лицо ласковый ветер, кто, глядя на звезды, чувствует Бесконечность и смиряется…

Как далеко все это было теперь от нее, замученной страстью, потерявшей себя в этом взмывшем хаосе, изменившей себе в этот последний час!

Вздох вырвался из груди. Но не было облегчения. Точно камень придавил ей грудь.

Если б с ним вдвоем очутиться сейчас в Одессе, сойти по широкой лестнице к морю… как тогда, с другим…

Если б с ним вдвоем очутиться в лодке, на Волге, и до зари слушать соловьев… как тогда… с другим…

Если б с ним вдвоем рука в руку выйти за калитку хутора и под бледным светом пойти по меже, мимо гречихи, туда, за стену конопли, дальше к ветрякам, и еще дальше к лесу… как тогда… с другим…

Крупная слеза капнула ей на руки. Судорожно вздохнула грудь.

— Вы плачете?

Он встрепенулся. Он ловил ее руки, которые она отнимала. Он встал смятенный.

Она несчастна? Она сердится? Не оскорбил ли он ее чем-нибудь? За каждую ее слезу он готов… Что должен он делать? Пусть она приказывает!

— Ах, оставьте меня!.. Замолчите…

Рыдая, она убежала и заперлась у себя.

Там она упала на постель, вся содрогаясь от жгучих, мучительных спазм. Боже, Боже, где взять сил? Где взять гордости? Она никогда не страдала так. Она до этого дня не знала этих мук.

Вдруг она поднялась на постели, вся вытянувшись, как струна. Ей почудились в коридоре его робкие шаги. О, счастье!.. О, ужас!

Она сползла на ковер, бесшумно прокралась к двери и, прислонившись к косяку, слушала всеми нервами.

Да, он был тут, за дверью. Вот отчего так билось сердце, вот отчего так стучало в висках… Не выдать себя! Ни одним звуком…

Сколько стояли они так, разделенные одной дверью, оба дрожа от радости и ужаса, оба томясь болью желания! Сознание ускользало. Исчезало время.

Вот он вздохнул и шевельнулся.

Постучит?.. Уйдет?

Ах, если б стукнул!.. Если б распахнуть дверь и сказать…

Что сказать? Нет… Самой нельзя… нельзя первой… Он посмеется когда-нибудь… потом…

Печально зазвучали его шаги.

Схватив себя за виски, она навалилась грудью на дверь.

Заперта… Надо повернуть ключ. Надо позвать…

Его шаги звучат все дальше… дальше…

Уходит… Уйдет сейчас…

Ну, отвори же!.. Позови его, несчастная!

— Не м-могу! — застонала она, схватившись за волосы и дергая их в исступлении. — Н-нет!.. Н-нет!.. Н-нет…

Она упала на ковер, задыхаясь от неутоленной жажды наслаждения, всем доступного, для всех возможного, кроме нее, кроме нее…

На другой день она не могла поднять головы. Сутки лежала, страдая мигренью, в полумраке и полной тишине.

Аннушка клала ей на голову горячие компрессы и никого к ней не допускала. Микульский пришел в отчаяние. Поставили сборный спектакль, но половина публики вернула билеты в кассу. Один раззор!

Они сидели в городском саду, под старой липой.

Весь день парило. Неподвижный воздух был накален. Ждали грозы.

Надежда Васильевна, как барометр, была чутка ко всякой перемене атмосферы. Жизнерадостна в солнечные дни, раздражительна и подавлена в непогоду. Грозы она не боялась. Еще в детстве ей доставляло наслаждение стоять на крыльце, когда все запирали окна. На своем хуторе она всегда с террасы любовалась грозой и смеялась над Верочкой, которая прятала лицо в подушки. Никогда не ахнет, бывало, только прижмурится, если ослепит молния или грохнет над головой удар.

Но перед грозой Надежда Васильевна всегда была больна. Нервы напрягались, не хватало воздуха, хотелось рыдать, кричать. Привычное самообладание покидало ее.

И в этот раз, сидя на скамье городского сада, рядом с Хлудовым, она была бледна и измучена. Пот бисером выступил над губой, на висках, на лбу. Пульс бился неровно. К горлу подкатывал клубок. Вот уже третий день гроза проходила мимо, не принося облегчения.

— Вы больны? Пойдемте домой!..

— Нет… нет… Там еще душнее… Нет сил идти.

— Нас застигнет гроза… Слышите?

Где-то недалеко уже ворчал гром. За деревьями давно поднимались синие взлохмаченные тучи. И вдруг вершины лип качнулись и зароптали. Это был первый порыв ветра.

— Наконец! — прошептала Надежда Васильевна, поднимая бледное лицо.

Но это длилось один только миг. И опять замерли деревья, и поникли над скамьей неподвижные ветки.

— Неужели опять пройдет мимо? Я не могу… Я не могу больше, — лепетала Надежда Васильевна, ломая руки.

И Хлудов был поражен. Этот жалобный голос, эти слезы, что дрожали в нем… Он всегда видел ее сильной, смелой, насмешливой, чуждой слабостей. Даже на днях, когда она зарыдала там, в палисаднике, он почувствовал только страх, не жалость. Нет, он еще не умел, не смел ее жалеть. Он только терзался своей непонятной виной перед нею, а что он чем-то провинился, это мерещилось ему смутно из ее болезненного крика, сорвавшегося у нее тогда: «Ах, оставьте!..»

Вот эта беспомощная женщина, с блуждающим взглядом, с молящими жестами похолодевших рук, которые он не может согреть, — она ли это? Нет… Какая-то чужая, новая. Не царица, а простая смертная, которой нужен защитник. Но милая, бесконечно милая. И дорогая по-новому. И совсем близкая, сразу ставшая доступной и понятной.