Они долго молчат, тесно обнявшись перед грозным лицом идущей судьбы, как двое беззащитных, бесприютных детей, ночью в поле застигнутых грозой.

— Я это знал, — разбитым голосом говорит он, наконец. — Я ждал этого все эти годы, я даже предчувствовал это, да, Маня, и вашу встречу, и все, что ты скажешь, вот эти твои добрые слова. — Он в ужасе на мгновение закрывает глаза и, схватив ее голову, целует порывисто и с отчаянием все ее лицо. — О, Маня! Нам не уйти от судьбы.

— Не уйти, — как эхо повторяет она, мгновенно угадав все, что он подумал, что он боялся высказать. Но лицо ее спокойно.

Он встает и ходит, вернее, кружится по комнате.

— Боже мой! Но какая сила влекла меня вернуться сюда, где мы встретились, где ты любила меня?

Она, как обреченная, сидит, опустив голову. Эта страшная покорность так красноречива, что последние искры безумной надежды гаснут в душе Штейнбаха. Его счастье погибло. Но с тем большей силой воспрянула жажда спасти Маню. Нет! Нет! Нет! Бороться с судьбой! Стать выше ее! Победить в себе ревность, боль. Открыть опять перед нею ее будущее. Вырвать ее душу из этого плена.

Медленно, отрывисто, как бы сама с собой говорит Маня:

— Вот я целый час лежу и думаю и стараюсь понять, что случилось? Как это могло случиться? Почему именно он? Такой далекий от души моей, такой несложный. Ведь ты ближе мне, Марк. — «И Гаральд был ближе», проносится мысль. — Вы оба ценили личность во мне. А он видит только женщину. Marion он презирает. Ему нужна покорная Мари. Неужели в этой прямолинейности вся тайна его обаяния? Ваша любовь возвышенна и светла. Его любовь темна и примитивна. Но она сильна, как смерть. Я это поняла теперь, я почувствовала ее фатальность. Я не хочу ее унизить. Я плачу от умиления и счастья. Это любовь соловья к своей подруге. Но разве даже в маленькой птичке страсть не сильнее инстинкта жизни? Какая это страшная сила, Марк!

— Страшная, — повторяет он со странной покорностью.

— И сейчас, когда мы стояли рядом, — все, что таилось во мне бессознательно, все, что дремало в моем теле, чего я не знаю или что я забыла, все это рванулось к нему с такой силой, что я ослепла на мгновение. Марк, мы были созданы друг для друга. Что разлучило нас?

Она падает лицом вниз, в страстном порыве отчаяния.

Штейнбах не двигается, закрыв глаза. О, если б она не узнала! Если б она никогда не узнала, можно было бы еще жить, еще надеяться на что-то.

Он переходит комнату и садится рядом.

— Маня, — тихо говорит он, с отчаянием чувствуя сам бесцельность своих слов, — любовь Нелидова, новая жизнь с ним — ведь это конец всему: творчеству, борьбе, общественной деятельности. Это гибель всех возможностей. Вспомни эти годы работы над собой, твои страдания, рост твоей души, долгий, тяжелый путь в гору. Вспомни все ценности, которые ты создала. Вспомни твое прекрасное отречение от Гаральда. Неужели все насмарку, когда заговорил инстинкт? Знаю, трудно восторжествовать над ним. Нелегко дается нам свобода души. Но ты уже вышла победительницей из всех испытаний. Еще на одну ступень поднимись! На последнюю. И жизнь будет завоевана. И неужели ты не чувствуешь твоей победы, величайшей победы духа в том, что ты смотришь на Нелидова сверху вниз с сознанием собственного превосходства? И почему ты думаешь, что в подчинении ему твое назначение? Разве прошлое не доказывает, что свобода тебе дороже любви? Ты все забыла, Маня. А у меня хорошая память…

«Ирония, ирония, — думает Маня, лежа лицом вниз. — Какая же это победа, когда я жажду умереть за него, быть растоптанной им? Ах, отдаться ему! Вот что я должна была сделать нынче. Отдаться ему и умереть…»

«То есть кончить тем, с чего ты начала?» — спрашивает кто-то.

«Кто? Неужели Марк? Неужели она не подумала, а вслух сказала эти страшные слова?»

Она в страхе поднимает голову. Садится на кушетке. Берет руку Штейнбаха и целует ее.

— Марк, прости меня.

Как обожженный, он выдергивает руку и обнимает Маню.

— Ты меня прости. Найди в своем сердце жалость для меня. Будь справедлива. Не будь ко мне жестокой.

— Марк, что ты говоришь?

— Что бы ты ни услышала, дай мне слово, что не проклянешь меня! Дай мне слово, что ты не ссудишь меня, не выслушав оправдания. Разве все, что я делал, не делалось только к твоему счастью, к твоему спасению?

— Марк, мне страшно, я никогда не видела тебя таким.

— Маня, близок час испытанья твоей любви ко мне. До завтра! Я уезжаю. Ты будешь меня ждать?

— Да, да, да. Вернись скорей, скорей.

— Ты не… не придешь ни к какому решению без меня?

— Нет. Без тебя? Нет.

— Поклянись мне, Маня!

— Клянусь.

Он покрывает пламенными поцелуями ее лицо. Она с ужасом чувствует отчаяние в его объятии. И этого отчаяния он не может скрыть. Кто знает? Не последняя ли это ласка ее? Не оттолкнет ли она его с ненавистью, когда он вернется? Не назовет ли врагом, отнявшим ее счастье?

Они расходятся, погруженные каждый в свой внутренний мир, полные настоящим, гадая о будущем. Они забыли, что колеса бездушной машины, глухой к живым человеческим чувствам, уже захватили их своими зубьями. А судьба, равнодушная к победителям и побежденным, таинственно и немолчно плетет между тем непостижимый для человеческого разума, сложный узор жизни.

Со свечой в руке и с биноклем Маня сходит с бельведера, откуда днем открывается далекий горизонт. Она смотрела вслед уезжавшему Марку, пока светящиеся точки экипажных фонарей не растаяли в густом мраке.

Она сходит, слабо улыбаясь, по винтовой лестнице. Марк тоже наверное смотрел назад и видел огонек ее свечи.

Как болит голова! Который это час?

В зале она останавливается На что намекал Марк? Чего боится он? Как может быть виноватым он перед нею — безмерно виноватой перед ним?

Она долго стоит в темной зале, задумавшись. Старается что-то вспомнить, что-то выяснить. Потом медленно идет в кабинет мужа и зажигает электричество.

Вот опять перед нею прекрасное и трагическое лицо этой женщины, покончившей жизнь самоубийством.

Вся подавшись вперед, вытянув шею и полуоткрыв губы, стоит перед нею Маня. Совсем как тогда, в Москве. И смотрит в бездонные глаза еврейки. Что знают они? Что говорят? Куда зовут? Откуда этот ужас, струйкой холода бегущий по телу? И кто, Таинственный, столкнул их здесь, в этом огромном мире, живую и мертвую? В чем смысл и значение этого влекущего взгляда? Почему нельзя оторваться от этого лица?

Что-то брезжит. Смутно брезжит впереди. Словно во мраке забелел новый манящий, неведомый суть. Не его ли бессознательно всегда предчувствовала Маня?

— Кто это? Ты, Маня? — спрашивает фрау Кеслер. — Ох, как ты бледна! Чего ты испугалась сейчас?

— Постой, Агата! Не запирай террасу! Я гулять пойду.

— Ночью?

— Только половина двенадцатого. И я так привыкла.

— Ну, так надо отвыкать! — сердито говорит фрау Кеслер, выходя за Маней на террасу. — Ты не слышала, что рассказывали Горленко? Как на Галагана напали? Я прямо дрожу от страха за Марка Александровича. Когда, наконец, мы вернемся в Париж? Я и празднику твоему не рада. Если б Федор Филиппович не остался здесь ночевать…

— Разве он здесь?

— Марк Александрович просил его остаться.

Маня садится на ступеньки и смотрит на звезды, проглядывающие сквозь ветви лип.

— Все было и будет, Агата. Возвращается старое. Но ты не волнуйся. Послезавтра мы уедем. Можешь укладываться.

— Gott sei Dank! [60] А твои именины как же?

— Об этом не стоит и думать. Нам не до празднеств теперь.

— Откровенно говоря, мне здесь нравилось прежде, но теперь я разучилась спать. Что за варварская страна! Грабят, стреляют, убивают. Бог знает что!

— Тсс!

Приложив палец к губам, Маня глядит во мрак. Чьи-то шаги почудились ей.

— Ты слышала? — шепотом спрашивает фрау Кеслер.

вернуться

60

Слава Богу (нем.).