— Хуже, Марк Александрович, — подобострастно улыбается тот.

Маня глядит пытливо и строго в его красное лицо.

— Вы знакомы с моей женой? Моя тетя…

Но на тетю никто не глядит. Всем интересна знаменитая босоножка.

На одну секунду Маня останавливается на платформе. Смотрит на великаны-тополя. Таинственно шумели их вершины, когда ребенком она впервые ехала сюда. А вон там, в конце платформы, она увидала Марка. Она полюбила его с первого взгляда. Ах, все прежнее! Только она не та.

Становой, на цыпочках подымаясь к небрежно склонившемуся Штейнбаху, шепчет со значительным выражением:

— Неужто не помните, Марк Александрович, какую заваруху она устроила в нашем крае? Клуню у Горленко тогда спалили. У госпожи Нелидовой дом сожгли.

— Да-да, теперь вспоминаю. Но почему же вы думаете, что она едет сюда?

— Нам дано знать из Вены неделю назад. Проследили, как билеты на Киев брала. В тамошнем бюро, знаете? Сестра у нее больна. Она ведь из наших мест.

— Вы ее сами когда-нибудь видели?

— Только портрет. Но с ней в одном поезде верные люди едут. Да видно в чем-то промашка! Трое суток ждем. Задержалась, что ли? С ног сбились. Сколько поездов встретили!

— Извините. Меня ждут дамы. До свидания!

На дворе станции Маня быстрым, горячим взглядом смотрит в лицо кучера. И вдруг улыбается. Тот молча снимает шапку. И обе женщины видят убегающий лоб, серые, твердые глаза и широкий, упорный подбородок. Серые глаза улыбаются чуть заметно.

Поднимая столбы пыли, коляски мягко мчат по главной улице огромного села, растянувшегося на полторы версты. Ветер ласкает лица. Мелькают белые мазанки, садики с кустами чернобривца и гвоздики, плетни с колючим терном, пестрые громадные свиньи, чумазые ребятишки, босоногие, но в смушковых шапках. Вон у ставка ярко до боли сверкнули белоснежные пятна. Это гуси. Лай лохматых собак сливается со звоном бубенчиков. Проехали кладбище с покосившимися ветхими крестами. Плакучие березы бессильно поникли над безымянными могилами. И опять степь и солнце. Ширь и ветер.

— Благодать! — шумно вздыхает «тетя» и откидывает вуаль. — До чего я родине рада! Спасибо вам, мои милые… племяннички!

Маня жмет ее руку. И вдруг, вспомнив что-то и лукаво подняв левую бровь, начинает звонко хохотать. Хохочет и тетя, и притом так заразительно, что и Штейнбах улыбается.

А кучер оборачивается с козел, говорит насмешливо:

— Три дня уже ждут.

И опять все заливаются смехом.

— А что нового, Василий Петрович? — спрашивает Штейнбах агронома.

— Где? На заводе? Или на селе?

— И там, и тут.

— Искусства процветают. Все увлеклись музыкой.

— Как хорошо! — говорит Маня. — И есть таланты?

— Не по моей части, Марья Сергеевна, — усмехается агроном, показывая острые белые зубы. — Вы уж поговорите с регентом и капельмейстером, А насчет настроения? Не нравится оно мне.

— Что так? — подхватывает тетя.

— Вы еще незнакомы? — перебивает Штейнбах. — Знаменитая Надежда Петровна, а сейчас Анна Павловна, тетя моей жены.

Светским жестом приподняв шапку, агроном говорит:

— Очень рад. В схиме Василий Петрович Иконников. В миру Дмитрий Верхотурский.

— Ай, слышала, слышала о вас! — певуче ласково говорит «тетя», сверкая молодыми еще, черными, как вишня, глазами.

— Народ здесь инертный, созерцательный, суеверный. Это русские буддисты.

— Это поэты! — перебивает Маня. Василий Петрович пожимает плечами.

— Согласен. Романтичны. Но несознательны. Пожив с ними, можно понять, почему они потеряли независимость и, подобно полякам, умерли политически.

— Ну нет! — пылко перебивает Надежда Петровна. — Бы их не знаете. Они туги на подъем, правда! Но вы не считаетесь с темпераментом южан.

— Еще бы! Поджоги, грабежи и тому подобные анархические эксцессы. Это они могут. Но чтобы сознательно организоваться…

— Ради Бога, без политики! — говорит Маня. — Успеете поспорить! Вы взгляните, какой простор! Василий Петрович, вы лошадей знаете?

— Еще бы! Сам привез их из Москвы. Сам объездил. Ведь я бывший кавалерист, Марья Сергеевна.

— Теперь дорога ровная. Пустите их так, чтоб ветер свистел в ушах.

— А не боитесь? Лошади горячие.

— Ничего, мы сделаем репетицию, — смеется Маня.

— Да, Василий Петрович, мы ждем от вас большой услуги на днях, — серьезно говорит Штейнбах.

— Понял, Марк Александрович. Лидия Аркадьевна мне уже говорила в общих чертах.

Уже вечереет, когда они едут мимо Лихого Гая. Лошади медленно поднимаются в гору. Василий Петрович оборачивается с козел и говорит:

— Вот здесь весною стреляли в Нелидова.

Маня вся подалась вперед. Глаза расширены. Губы открыты.

— Но ведь он остался жив? — быстро перебивает Штейнбах.

— Уцелел случайно.

Маня закрывает глаза и тяжело опирается о спинку экипажа.

— Кто это Нелидов? — спрашивает Надежда Петровна.

— Здешний предводитель дворянства. Ждет назначения на пост губернатора. В министры метит, как слышно. Сильные связи. Народ его не любит. Интересный субъект, — кривя губы, улыбается Василий Петрович. — Крут и бесстрашен. Добром не кончит.

— Вот у вас тут дела какие! — весело подхватывает Надежда Петровна, внимательно гладя в глубь угрюмого леса.

Маня поднимает веки. И впервые чужими, удивленными глазами смотрит на эту дорогую ей женщину. Потом переводит взгляд на Марка. Он смущен. Избегает ее взгляда. Он это знал. И скрыл от нее. Она тоже глядит на корявые дубы. И понемногу она перестает слышать, что говорят кругом. И кажется ей, что лес шепчет:

«Здравствуй! Ты опять с нами. Помнишь, как по этому ущелью вы ехали вдвоем и падала ночь? Он обнял тебя здесь. Он взял тело и душу твою. И ты плакала».

Когда они едут мимо ставка, где утонул Ян, Штейнбах невольно снимает шляпу. Маня смотрит большими глазами на эти столетние ветлы, на неподвижную воду, на розовых гусей. А вон наверху — рощица, и четко рисуется на вечернем небе черный крест самоубийцы. Там ждал ее Ян, Там встречал ее Марк…

Коляски несутся по липовому проспекту. Сердце Мани бьется. Вся кровь прилила к нему. Она сама не ожидала такого глубокого волнения Вот она, чугунная решетка с гербами и ворота, куда втроем с Соней и дядюшкой они входили прекрасным летним днем. И она бездумно шла к этому великолепному дворцу, не подозревая, что там ждет ее судьба.

Она оглядывается и встречает взгляд мужа. Глубок и скорбен этот взгляд.

Старый Осип не изменился за эти годы. С почтительным поклоном снимает он шапку. Надежда Петровна быстро опускает вуаль. Возможно, что он ее не узнает. Но если и бояться кого-нибудь, так именно его.

Миновав больницу, школу и оранжерею, коляски лихо огибают цветник и останавливаются перед колоннами дома.

Штейнбах идет с женой впереди. Он крепко прижимает к себе ее руку и целует пальцы. Вот она, минута, которую он ждал так давно, о которой мечтал так страстно!

Лицо Мани бледно. Глаза глядят вдаль, на темные купы парка. Будет ли что-нибудь выше мгновений, пережитых ею там?

— Я не ждала ничего подобного, — говорит фрау Кеслер, входя в двусветный зал.

А Маня со Штейнбахом уже бегут в кабинет.

Он запирает дверь. Из золоченой рамы с тайной угрозой следят за ними глаза прекрасной еврейки. Знакомые глаза, без блеска и дна. Но сейчас Маня их не боится.

Она окидывает комнату долгим, влажным взглядом. Вот здесь, в тот вечер, когда она плясала полуодетая… О, жизнь! Прекрасная, царственная жизнь. Ты не повторяешься.

Она плачет на груди Штейнбаха.

Он ждал этой минуты. Этих слез он жаждал. За них все прощает он ей. Все страдания, что были. И будут.

На террасе накрыт стол. Звенят серебром, стучат чашками. Все собрались ужинать. Отчетливо доносится жизнерадостный голос Агаты, стеклянный смех Лики, заразительно веселая речь Надежды Петровны с ее хохляцким акцентом.

Скорей! Скорей.