С мгновение они молчат, глядя друг другу в зрачки.

— Я тоже должен исчезнуть. Хотел бы поехать с ней в Италию, хоть на месяц. Ее здоровье расшатано.

— Еще бы!

— Вот я пришел к вам с просьбой ссудить ее…

Штейнбах не дает ему договорить и берется за бумажник. В дверь стучат.

— Кто там? — тревожно срывается у Штейнбаха.

— Это я, Марк. К тебе нельзя?

Лицо Штейнбаха светлеет.

— Не тревожьтесь, Ксаверий. Это Marion..

— А! — срывается у гостя глухое восклицание.

Маня входит, одетая на гулянье. В комнате запахло духами.

Она жмет руку Штейнбаха, оглядывается и вздрагивает.

Они опять стоят друг перед другом, как тогда, в толпе. И серые, запавшие глаза скорбно и странно глядят в ее душу.

Она чувствует, что он ее узнал. Она это чувствует.

— Marion… Ксаверий…

Тот делает быстрый жест.

— Достаточно. Меня не зовут иначе.

— И я могу вас так звать? — робко спрашивает Маня.

— Пожалуйста.

Он говорит это без тени улыбки, по-прежнему строго и холодно изучая ее лицо.

— Мы уже уложились, Марк. Все готово.

Опять стучат. Брови Ксаверия хмурятся. У Штейнбаха срывается жест нетерпения. Он выходит из комнаты.

— Monsieur, votre oncle vous demande, monsieur…

— Je viens tout-à-l'heure…[27]

Он возвращается и говорит с порога:

— Дядя беспокоится, Маня. Его волнует твой отъезд. Зайди к нему потом. Я сейчас вернусь. Поговорите… Это друг Яна… Кстати, как идет его книга?

— Почти вся разошлась…

— Неужели? Что же вы думаете? Новое издание?

— Об этом я тоже хотел просить вас, Марк Александрович.

— Да, да. Сейчас вернусь. Они остаются вдвоем.

Друг Яна. Вот этот? С его лицом аскета и взглядом Савонаролы [28]. Возможно ли? Ксаверий тоже заметно изумлен.

— Откуда вы знали Яна? — глухо спрашивает он.

— Он жил в имении Марка под чужим именем. Я его знала живым и… видела мертвым.

— Но кто открыл вам его партийное имя?

— Он сам.

Легкое движение срывается у Ксаверия.

— Смею спросить… почему?

Маня поднимает ресницы. И ее огромные глаза вдруг как бы заслоняют перед ним все ее лицо. Только их видит он в эту минуту.

— Мы любили друг друга…

Она отворачивается и комкает конец газового шарфа.

— Так это вам посвящена глава: «Девушке, светлой и радостной, как утро»!

— Мне…

Они молчат. Тишина нарушается только потрескиванием дров в камина.

Вдруг Ксаверий тихо говорит:

— Вы непохожи на этот образ. Вы были другой тогда?

Маня порывисто вздыхает, как человек, который долго плакал.

— Да, я была другой.

— Неизвестной, — подхватывает Ксаверий. — Быть может, бедной?

— Да, да. Никому неизвестной, бедной девочкой была я тогда. В чужом доме, без родителей. Без цели в жизни. Без честолюбия. Но я была счастлива тогда…

— А теперь?

Опять взмахнули ее ресницы, и он видит огромные глаза. С тоской и тревогой глядят они куда-то вверх, выше его головы.

— Чего же не хватает теперь для вашего счастья? — тихо, точно во сне, говорит Ксаверий, еле двигая тонкими губами и как бы пронизывая ее взглядом. — Вы богаты, популярны. Все газеты полны вашим именем. Во всех витринах красуются ваши портреты. Какие серьги на вас!

Она слушает. Слушает напряженно этот тихий голос. Точно тонкой струйкой холода тянет на нее от этих слов, от этих глаз.

— Вы меня видели на сцене? — вдруг отрывисто спрашивает она.

Слабая краска покрывает его щеки. Не улыбка опять, а только тень ее бежит по его лицу и сбегает мгновенно.

— Какой странный вопрос! Разве наши театры доступны таким, как я? Разве мы с вами не люди с разных планет, столкнувшиеся тут случайно?

Ноздри Мани вздрагивают. Она встает и делает несколько шагов по комнате.

— Вы отрицаете искусство, господин… господин Ксаверий?

— Просто Ксаверий. Для меня и миллионов таких, как я, оно пустой звук. Ян хорошо говорит об этом в своей книге. Чем артист талантливее и прославленнее, тем он дальше от народа.

Маня подходит к столу и нервно перелистывает книгу в дорогом переплете с золотым обрезом.

— Покажите мне, где это место? Где он это говорит?

Ксаверий встает и наклоняется над столом. Теперь они рядом. Их руки бегло соприкасаются. Но разве он не прав, говоря, что между ними пропасть? И что они люди, говорящие на разных языках?

— Вот эта страница: «Об искусстве». Вы… читали книгу Яна?

— Да.

— Вы ее плохо читали. И Штейнбах тоже, хотя он сделал ее своей настольной книгой. Но это роковая судьба всех писателей, особенно таких, как Ян. Их читают. Ими восторгаются и… продолжают жить, как жили… Марк Александрович строит в Петербурге театр-студию, чтоб развлекать благородную публику. А девушка, радостная, как утро, отдает этим людям весь свой талант.

Лицо Мани заливает румянец. Она надменно вскидывает голову. Их взгляды встречаются, ее — полный глухой враждебности, его — полный презрения. Да, да. Презрения. Она это сознает прекрасно. Да он и не хочет этого скрывать!

— Отрицать искусство — значит быть варваром! Значит идти назад. Искусство не знает ни цели, ни этики… Из-за того, что оно недоступно массам, оно не теряет своего значения. Вы… толстовец?

Он опять слабо улыбается.

— Зачем ярлыки? Я вам отвечу. Народ нуждается в искусстве и радости не меньше, чем так называемая интеллигенция. Но, как и все в наше время, эти радости выпадают на долю богатых, минуя бедняков. Почему вы думаете, что им нужен только хлеб, только труд? И не нужны поэзия и красота? И вы напрасно оскорбляетесь моими словами. Если Ян не ошибался в вас, если вы действительно девушка, которой он посвятил труд своей жизни, то вы… бессознательно, быть может, но уже чувствуете правду моих слов. Подумайте об оправдании вашей жизни!

— Что такое? Что вы сказали? Он повторяет тихо, но упорно:

— Подумайте об оправдании вашей жизни.

Она молчит одно мгновение, ошеломленная, словно ослепшая.

— Какой вздор! Это сектантство! Я живу… Разве этого не довольно! Какое нужно для этого оправдание? Разве цветок не вправе цвести, а птица петь? — Она взволнованно ходит по комнате. — Каким мраком и гнетом веет от ваших слов! Ян не говорил мне об этом.

— Вы были незаметной девочкой без таланта. Цветком или птицей. А кому дано много, как вам…

— Тот, по-вашему, должен быть слугою всех? — запальчиво перебивает Маня. — Артист свободен…

— Неправда. Он раб толпы. И не вправе презирать ее.

Слова протеста вдруг замирают на ее устах.

Вытянув руки, сцепив пальцы, она смотрит в одну точку с тем выражением, которое так пугает Марка и Агату.

Разве не той же дорогой ощупью во мраке шла ее собственная мысль?

Штейнбах входит. Странное выражение лица Мани бросается ему в глаза. Она быстро опускает вуалетку.

— До свидания, Марк Александрович, — говорит Ксаверий, подходя. — Благодарю вас за Надежду Петровну!

Маня подает Ксаверию руку.

— Если я была резка с вами, простите, — упавшим голосом говорит она. — Я совсем невменяема эти дни.

Вдруг она видит его улыбку, вернее, тень улыбки.

«Разве ты можешь обидеть меня?» — говорит это лицо.

Рука Мани опускается. И даже губы ее белеют.

Он с порога кланяется ей.

Портьера падает за ним.

— Я только провожу его, — говорит Штейнбах. — Подожди.

Когда через десять минут он входит в кабинет, она стоит все в той же позе, у окна, раздвинув шторы и глядя в сумрак. Лицо у нее больное. Глаза пустые. Белые губы стиснуты с горечью.

Письмо Мани к Гаральду

Тироль

Гаральд, я вас не знаю и никогда не видела вашего лица. Еще вчера ей были ничто для меня. Как же случилось, что сегодня ей заняли такое большое место в моей душе?

Вчера опять я стояла на распутье… Жизнь — Сфинкс, со всем, что есть в ней мрачного, — с самодовольной наглостью победителей, с рабством и нищетой побежденных, — уже не в первый раз встала передо мной и задала роковой вопрос: «Кому ты служишь?»

Ответ для меня был только один: «Я служу ликующим».

И этот ответ подрезал крылья моей слабой души. Остры были ступени, по которым я шла вверх эти годи, стараясь не думать, не оглядываться. Но я упала и разбилась. И, задыхаясь в пыли большой дороги, я говорила себе: «Теперь конец. Жить уже нечем…»

Я прочла вашу «Сказку». Она долго искала меня.

Как полуослепший от мрака узник сквозь случайную расщелину в стене вдруг видит гори, море и простор небес, так сквозь призму слов вашей «Сказки», за стенами чуждого мне отныне долга, мне снова открылись свободные дали творчества.

Вы избранник, Гаральд! В вашей власти из бледных слов творить нетленные образы, неведомые Жизни, но более яркие, чем она. Что в сравнении с вашим чудным даром мой скромный талант плясуньи? Как тени, исчезающие бесследно с экрана, исчезну и я из памяти людской, сойдя со сцены. Ваши стихи будут жить.

Но нет уже ни горечи, ни тоски в моей благодарной душе!

Вчера я была мертвым инструментом, валявшимся в пыли. Сегодня душа моя звучит. Я скрипка. Вы артист. Послушная вашей воле, я снова пою песни. Они для вас.

Я знаю: и мне дана власть. И мне дана радость. Образы, созданные моей мимикой и движениями моего тела, должны быть ценны для меня, как святыня. Бледны они или ярки — все равно! Их создать могла только я. Я одна во всем мире… И тайна моего творчества, как бы не было оно далеко от людей, умрет вместе со мною, не разгаданная никем другим. И не повторится никогда.

Гаральд, вы научили меня видеть достоинство человека лишь в том, что есть в нем неповторимого. Вы еще раз подтвердили истину, давно еще, с детства звучавшую в моей душе, что единственная цель, достойная человека — это найти форму, в которой выразилась бы сполна его индивидуальность. И раз форма найдена, не важно — бредет ли он, безвестный, своей узкой тропой или под гром рукоплесканий идет широкой дорогой Славы. И та, и другая — путь Человека.

Гаральд, пересекутся ли когда-нибудь пути наших жизней?

Или прекрасные цвети, посеянные в моей душе поэзией вашей «Сказки», расцветут и поблекнут, не сорванные вами?

вернуться

27

— Сударь, вас спрашивает дядя…

— Сию минуту иду… (франц.).

вернуться

28

Савонарола Джироламо (1452–1498) — проповедник, религиозно-политический реформатор во Флоренции. «Взгляд Савонаролы» — взгляд фанатика.