Какие у него были «общественные» взгляды и убеждения, по правде сказать, я затрудняюсь на это ответить, несмотря на то, что я знал его – правда, с большими перерывами – почти двадцать лет. И затрудняюсь я не потому, что в беседах с Андреевым я проходил мимо этой темы, или потому, что он избегал высказываться, а просто всякая «общественность» по существу Андрееву была чужда. Он, пожалуй, сам не сознался бы в этом. Он, кажется, был уверен, что у него имеются какие-то определенные мнения на этот счет. Но вот теперь, припоминая наши встречи, я чувствую, что самая тема общественности Леониду Андрееву была непонятна. Он мог говорить какие угодно хорошие слова о свободе или о социальной справедливости, но все это для него было чужое, не волнующее кровно, не первое. Первое – только одно: смерть, «жизнь человека» частного, одинокого, обреченного. «Умрем! Умрем! Все умрем!» – вот его крик, его вопль.
И если он касался вопросов общественности, то всегда под знаком смерти. Таков и его «Рассказ о семи повешенных». Недавно, разбирая бумаги, я нашел у себя статью Леонида Николаевича. Не знаю, была ли она когда-нибудь напечатана. Он прислал мне ее из-за границы и просил поместить в одном издании, но, насколько я припоминаю, статью нельзя было почему-то напечатать. Статья посвящена памяти казненного революционера Владимира Мазурина[10], которого Леонид Николаевич знал лично. И в этой статье Андреев ни слова не говорит о том, какие были взгляды у Мазурина, какие убеждения. Ему важно одно: вот жил милый человек, веселый, добрый, общительный – пришла темная сила, и нет человека на земле. Это страшно, ужасно. Надо стонать и вопить. И тема поставлена не общественно, а лично.
II
Вторая моя встреча с Леонидом Николаевичем произошла в 1903 году в Нижнем Новгороде. В это время в Нижнем жил также А.М. Пешков, и к нему приехал Андреев, кажется, для участия в каком-то литературном вечере. Каким образом я тогда нашел Леонида Николаевича или он меня, совершенно не помню. Помню только, что мы сидели с ним вдвоем в каком-то трактире, что приехал в этот трактир Андреев уже нетрезвый, и этот вечер остался в моей памяти как один из кошмарных вечеров. Дело в том, что до самых последних лет, до кануна войны с Германией, у Андреева бывали припадки острой тоски, и в такие сроки он тянулся к хмелю неудержимо, с мрачною и болезненною настойчивостью. Он вовсе не был кутилою. Не было у него и запоев. Но грусть его, переходившая иногда какой-то предел, разрешалась обыкновенно двумя-тремя днями хмельного дурмана. Он и тогда оставался верен себе, своей теме, своему страху смерти, но все эти мучительные мысли и слепые чувства вырастали у него в огромные фантастические тени, и он с ними вел беседу многословно и запутанно, со страстью и со слезами.
Передать нашу тогдашнюю беседу или, вернее, его монолог я затрудняюсь. Это все было похоже на перепутанные части его рассказов и повестей. Помню только, что я чувствовал тогда к нему большую жалость и все уговаривал его ехать поскорее к жене в Москву, на что он, наконец, не без труда согласился, и мы расстались с ним на вокзале. Он и на дорогу в вагон захватил с собою бутылку водки. Он шел по той же роковой дорожке, по какой в свое время шли такие тоскующие русские скитальцы, как Аполлон Григорьев[11] или Глеб Успенский[12]. Только у Аполлона Григорьева был при этом разудалый размах, гитара и цыганщина, у Глеба Успенского – его мономания, его «власть земли», а у Андреева, человека очень городского, – его литературная истерика.
Я не говорю и не хочу говорить об Андрееве как писателе. Я сейчас представляю себе его как человека, и вот как человек он был все-таки, несмотря ни на что, из той страны, из той духовной отчизны, где растет «голубой цветок»[13]. Весь его болезненный хмель оправдывался тем, что в сердце у него всегда звучала какая-то песня «не от мира сего». Андреев был романтиком, и романтиком своеобразным. В нем не было ни пафоса французского романтизма, ни отвлеченности и сложности романтизма немецкого. Но он был романтиком, ибо при всей своей религиозной слепоте одну религиозную правду он принял как живую и несомненную реальность, – это правду о вечно женственной красоте, о возможной, но несуществующей мировой гармонии. Насколько отразился этот его душевный опыт в его рассказах, повестях и драмах – это другой вопрос, но что такой внутренний опыт у него был. в этом я не сомневаюсь.
Правда, эта полусознательная его любовь к вечно женственному началу, к таинственной даме, омрачалась горькой иронией, но вовсе не в духе тонкой иронии немецких романтиков: у Андреева была какая-то грубоватая насмешливость над самим собою и над теми сомнительными воплощениями Прекрасной Незнакомки, которые встречались на его жизненном пути. Он был сентиментален и застенчив. За видимою самоуверенностью и даже развязностью у Андреева всегда таилось недовольство собою и какое-то разочарование. Он оплакивал и себя, и ту, которая казалась ему в какое-нибудь мгновенье жизни прекрасной и загадочной.
Эта тема сближала его с Александром Блоком[14]. Из современных поэтов он любил его больше всех. И это не случайно. Оки оба угадывали что-то в одном и том же потустороннем плане. Правда, Блок был всегда тоньше и значительнее Андреева, и за Блоком была большая культурная традиция. Его поэтическую тему можно найти и у Лермонтова[15], Фета[16], Аполлона Григорьева, Владимира Соловьева, и у немецких романтиков – у Новалиса[17], прежде всего. За Андреевым никакой традиции не было. И корней у него не было. Он пришел как случайный человек, и потому был наивнее Блока. Но я очень хорошо помню, что на первом представлении «Жизни человека» в театре В.Ф. Комиссаржевской[18] поэт восхищался пьесою Андреева, хотя позднее мнение его на этот счет решительно изменилось[19].
Да, у Леонида Николаевича было это болезненное самоубийственное уклонение от той правды, которую он смутно предчувствовал в своих полупрозрениях вечно женственного начала. И отсюда – эта хмельная грусть, эта горькая улыбка над собою и над миром. Осмыслить историю и вообще подлинную жизнь человека он не мог и не хотел. Он как будто боялся даже всякой попытки найти в жизни и в мире смысл, мудрость и путь. В одном из писем ко мне у Андреева вырвалось такое признание: «Куда я иду? А черт меня знает куда. Иду, и все тут».
У него было даже прямое отвращение к нашим современникам, которые пытались и пытаются строить цельное мировоззрение. Истории философии Леонид Николаевич не знал и философией никогда не занимался, но было одно исключение – это Шопенгауэр[20]. Он его прочел еще в юности, и шопенгауэровский пессимизм пришелся ему по душе.
III
Я уже говорил, что знал Л.Н. Андреева почти двадцать лет, но иногда мы годами с ним не виделись: то я жил за границей, то он куда-нибудь уезжал, но в иные годы мы встречались с ним довольно часто, особенно мне памятны два лета в Финляндии. Мы встречались с ним иногда на даче у покойного В.А. Серова[21], а одно время Леонид Николаевич почти ежедневно бывал у меня. Я жил тогда как раз недалеко от того местечка, где он выстроил себе впоследствии виллу. Строил он ее по плану одного молодого архитектора, и сам принимал живейшее участие в разработке этого плана. И в самом деле дом вышел совсем в духе хозяина. Что-то в нем было мрачно-романтическое, Б художественном отношении весьма сомнительное, и стиля его определить нельзя было никак, но – надо признаться – в нем было своеобразие, присущее и самому Андрееву. Было в нем холодно и неуютно. Не хотел уюта Леонид Николаевич. И особенно после смерти своей первой жены он был всегда в каком-то беспокойстве – даже тогда, когда вторично женился и у него родились дети от второй супруги.
10
А н д р е е в Л. Памяти Владимира Мазурина (СПб., 1906). Мазурин Владимир Владимирович (1882–1906) – эсер-«максималист», активный участник Декабрьского вооруженного восстания в Москве, начальник летучей боевой дружины, выполнявшей приговоры созданного на Пресне военно-революционного трибунала, совершил ряд убийств московских полицейских; сторонник экспроприации (руководил экспроприацией Московского общества взаимного кредита – сумма похищенного 875 000 рублей); повешен.
11
Григорьев Аполлон Александрович (1822–1864) – поэт, литературный критик, создатель так называемой органической критики, идеолог почвенничества – течения русской общественной мысли 1860-х гг., родственного славянофилам, которое проповедовало сближение образованного общества с народом («почвой») на религиозно-этической основе.
12
Успенский Глеб Иванович (1843–1902) – писатель-народник, автор очерков «Власть земли» (1882). Последние годы жизни провел в психиатрической лечебнице.
13
«Голубой цветок» – синоним недостижимой мечты, романтического томления. Понятие возникло под влиянием главного символа неоконченного произведения немецкого поэта-романтика Новалиса «Генрих фон Офтердинген» (опубл. в 1802 г.). Герою снится удивительный цветок, из голубых лепестков которого выступает нежное девичье лицо.
14
О глубоко потаенной, но всегда ощущаемой близости своего мироощущения андреевскому А. Блок рассказал в очерке «Памяти Л. Андреева» (1920).
15
Сам Чулков тоже ориентировался на поэтическую традицию М.Ю. Лермонтова (1814–1841), а в 1900-е гг. работал над критической статьей о его творчестве (РГАЛИ. Ф. 548. Оп. 1. Ед хр. 205). Книге «Кремнистый путь» он предпослал эпиграф из стихотворения «Выхожу один я на дорогу…».
16
Фет Афанасий Иванович (наст. фам. Шеншин; 1820–1892) – поэт, оказал значительное влияние не только на раннего Блока, но и на все развитие русской поэзии конца XIX в.
17
Драматический театр В.Ф. Комиссаржевской был создан в 1904 г. актрисой Верой Федоровной Комиссаржевской (1864–1910). Существовал до 1909 г.
18
Блок высоко оценил драму «Жизнь человека» в статье «О драме» (1907), но уже в статье «Ирония» (1908) он писал, что трагизм пьесы вызывает недоверие. Чулков же в рецензии на спектакль театра В. Комиссаржевской ограничился рассмотрением своеобразия режиссерского решения (Товарищ. 1907. 24 февраля. № 200).
19
Шопенгауэр Артур (1788–1860) – немецкий философ, представитель волюнтаризма, теоретик искусства. Основной философский труд – «Мир как воля и представление» (1819–1844).
20
Новалис (наст. имя Георг Филипп Фридрих фон Харденберг, 1772–1801) – поэт раннего немецкого романтизма, автор лирического цикла «Гимны к ночи» (1800 г.), «Духовных песен» и незаконченного романа «Генрих фон Офтердинген» (1802 г.). Оказал значительное влияние на французский символизм.
21
Серов Валентин Александрович (1865–1911) – живописец и график, передвижник, член «Мира искусства», автор таких известных полотен, как «Девочка с персиками» (1887), «Девушка, освещенная солнцем» (1888), «М.Н. Ермолова» (1905). Дачу в поселке Ино (ныне Приветнино), неподалеку от Териок (ныне Зеленогорск), Серов приобрел в самом начале 1900-х гг.