Изменить стиль страницы

Он незаметно прошел мимо тех, кто хлопотливо поднимал купол к самому верху шеста – на бескрайней равнине они казались муравьями, – и поспешил на галерейку, а там ощутил, что его защищают скат крыши, стена, подпорки, чаша. Вроде бы он был здесь один, но знал – его небольшое царство населено семействами мышей, тараканов, скорпионов…

IX

Вспомнив о корабле и буре, он немного отвлекся и стал восстанавливать в уме, не в яви, – что же действительно случилось, пока не почувствовал, как он несет невесомого, словно кукла, старика. Где он умер? Под ливнем? На галерейке, когда он спас его? В своей постели? Нет, нет, нет. Просто исчез, сгинул. Он смахнул со лба темное дуновение. Сердце частыми толчками гнало с галерейки туда, в непогоду, где его называли Юным Владетелем сокровищ, то есть маленьким призраком, обреченным на исчезновение, ибо Владетели эти, все до единого, исчезли, как исчез старичок.

Окрест раздавались гортанные голоса самозваных распорядителей, вой запертых зверей, женский смех, негромкое пение, неслаженное бренчание отдыхающего оркестра.

Только здесь, на галерейке, мог он ощутить, что жил и прежде всех этих чуждых звуков, к которым примешивались шаги и речи охочего до новостей народа, который глазел, как располагается чирк, и справлялся, когда же будет первое представление.

Гордости его льстило, что именно он разрешил циркачам обживаться позади дома. Так явил он в первый раз власть Владетелей. На груди у него был старинный драгоценный камень, светящийся в темноте и темнеющий на свету. Днем – гагат, ночью – алмаз. Сокровище Владетелей. Рукою в черной замшевой перчатке он провел по черному камзолу, украшенному одними лишь черными пуговицами, увидел черные башмаки и вспомнил, что, прежде чем он вышел излома, слуга дал ему широкополую черную шляпу.

Поделиться мыслями было не с кем, и он сказал себе, словно бы другому:

– В этом доме нет смерти. Я никогда не слыхал, чтобы умер кто-нибудь из моих родичей. Здесь не знают ни последних болезней, ни несчастных случаев, ни ран, ни агоний, ни завещаний, ни похорон, ни траура. Все исчезали куда-то. Предки мои исчезали. Никто и не ведал, когда они уйдут насовсем. Они никого не предупреждали, никак не готовились. Конь да шпага – и все, в путь.

Он говорил и говорил, как говорят рыбаки после скудной ловли.

– Высохла бы Нищенская лужа, открылась бы огромная яма, прямо котел, а на дне – могилы, кладбище без крестов… Костяки отмытые, чистые, руки-ноги – такие, будто они плывут, волосы – зеленые, ребра облеплены тиной… Помнится, одна сеть вытянула костяк. Когда поднимали в лодку, думали – рыбина, что-то на него налипло клейкое, вроде чешуи. Рыбак чуть не умер со страху. Выпустил сеть, а в ней-то костяк, да и вся рыба – хорошо хоть в лодку не втащили – и давай Бог весла, уплыл, не оглянулся.

Юный Владетель выпрямил руку, которой, опершись о колено, поддерживал подбородок, а с ним – и голову, а с нею – и мысли…

Ах, если бы только и дела, что сгинувшие предки да кладбище в Нищенской луже, вода, отдающая землей и камнем, старик, который умер в его объятиях и потом куда-то делся, слуги в белых штанах и белых рубахах, безбородые призраки в балахонах, с черными косами! Если бы только это, но теперь тут еще и клоуны, акробаты (не надо, нельзя бы разрешать!), все эти циркачи – раскинули свой шатер, бродят по лесу, ищут съедобные коренья. Сосешь клубенек, смакуешь, и хорошо, приятно, словно в тебя медленно, сладостно перетекает жизнь, которая прежде перешла из земли в растение. Есть корни, сохранившие вкус дождя и песчаника. По этому лесу бродил и он, держа Ильдефонсу за руку, похожую на пальчатый корень: они подходили к деревьям – к одному, к другому, ко многим, глядели на красивые плоды. Сахаром рассыпались птичьи трели, и птицы улетали, испугавшись шагов безумной. Он плохо помнил ее. В памяти его жила другая Ильдефонса. Та, настоящая, ушла, тоже делась куда-то. А он вспоминал такую, как утопленники из Лужи, которые выходят по ночам, купаются и свете луны, желтой, словно плод нанес.

Кто-то шел к галерейке. Он спрятался, пока не заметили. Сердце прыгало под сорочкой. Появился Сурило. Короткие ноги раскорякой, длинные руки, острый затылок, выдвинутый подбородок, уши вроде рогов. Горбатый рыбак держал пращу из питы, в праще был камень. Остановившись на галерейке, он поглядел, где циркачи – голоса их слышались отовсюду, – подождал, прикинул, грозно раскрутил пращу над головой, еще раскрутил, еще и сколько было сил метнул камень. Вот это ловко! Сурило притопывал и смеялся, зубы его едва виднелись в сплошной сетке морщин.

X

Безбородые слуги с косами, призраки в белом пепле; комнаты большого дома, освещенные днем и ночью, распахнутые двери и окна; рыбаки, промерзшие в стальной воде и, словно пауки, расстилавшие сети в темном патио, вывалив в плоскодонки серебро рыб и рыбешек; тени пастухов, спрыгнувших с крепких коней, чтобы преклонить колено перед Злым Разбойником; лай собак в загонах; повозки о двух колесах, чуть накренившиеся набок, теряющие очертания, когда, насвистывая песню, погонщики выпрягут волов и, с палками на плече, повернут их к пруду, не сняв ярма, а там воловьи шеи в ярме задвижутся вверх-вниз – один вол погрузит морду в холодную воду, другой поднимет, глотнет горячего воздуха.

Юный Владетель сокровищ выглянул в окно. В ноздре у него засвербило, и он поднес руку к носу, словно решил в нее чихнуть.

Глубокое синее небо, цветочный венчик, пушистые облачка, горячий дух тростника с сахарного завода.

Черными глазами, подобными гагатовым пуговицам, подвижными пуговицами из-под трепещущих век он оглядел все, что мог увидеть, пока не натолкнулся взглядом на шатер, громадную черепаху, светящуюся изнутри, с голубым флагом на шесте и белыми, желтыми, зелеными, красными флажками на боковых подпорах.

Вокруг кишели люди. Как-никак- премьера, первое представление. Вход освещали комья тряпок, пропитанные газом и салом, чтобы дольше не гасли. Головы христианских мучеников… Рядом со входом, запруженным зрителями, пели трубы, звенели тарелки, грохотал барабан, как бы подтверждая пламенный зон плююшихся золотом факелов. Клоун толковал о деньгах с проданном билетов, разумно толковал, степенно. Так разумны и степенны куклы, которые видят все. что нужно, и вдали и вблизи от просунутых в них пальцев.

Из тряпичного кома, клубка огненных гусениц, вырвалась бабочка дыма. Крылья ее свились винтом, когда она долетела до Владетеля, чей паланкин несли слуги в пепельных штанах и балахонах, исчезнувшие вслед за белой бабочкой.

Хозяин труппы вышел навстречу гостю, низко склонился перед ним, скаля золотые зубы, и пожаловался на зубную боль. Нервы, знаете ли… Все же премьера.

«Маэстро, марш!»

Хозяин только это подумал, кусая трубку, чтобы не взвыть от боли, а мысль его уже передалась оркестру, и музыканты, друг за другом стряхивая дремоту, заиграли марш-пасодобль. Начал корнет-а-пистон, сверкая золотой огромной челюстью, перебирая ее когтями-пальцами, словно обоих их пронзала боль, но вместо крика из-под послушных клапанов вырывался раскаленный свист.

Музыканты зашагали в такт маршу к дорожке, ведущей на арену, чтобы придать представлению блеск, аккомпанируя каждому номеру. Двигались они гуськом, играя, раздувая щеки, в отблесках пламени, которым горели тряпки, сало и газ.

Хозяину труппы надо было хлебнуть спирту; может, уймется боль – нервная, от премьеры. Сперва весь рот опалит, потом станет полегче. Да и сам он меньше будет яриться, пока идет представление.

Ему принесли стаканчик агуардьенте (алкогольный напиток, прпготовляемый из сахарного тростника или различных фруктов.). Спирта не было. Да что там, все едино.

Золотые зубы застучали о стекло, губы затряслись, щека вздулась-полоскание помогало. Однако уши горели, глаза слезились, и страдалец отступил назад, пропуская музыкантов, медленно шествовавших к арене в такт своему пасодоблю.