Изменить стиль страницы

Полковник Игнасио Ласс.

Она погасила свет и долго лежала вверх лицом, глядя в темноту. Она улыбнулась, поймав себя на том, что испытывает материнскую жалость к двум старым сеньорам, одиноко живущим в горах и, судя по всему, до сих не сумевшим даже расслабиться, открыться друг перед другом…

Мир вам, старый генерал артиллерии, дон Кихот, доживающий медленные годы рядом с Орудием, в миллионы раз превосходящим силой самую большую из его прежних пушек, и мрачный старик, некогда отправлявший людей на каторгу, затем побывавший в их шкуре, вернувшийся, чтобы вечно жить и работать рядом со своим судьей!..

Мир и покой вашим душам.

Через несколько часов земля вздрогнула, задребезжал торшер и опрокинулся на столе стакан с карандашами. Нина проснулась только на мгновение, сон ее был спокоен и глубок, и дыхание уже приспособилось к разреженной атмосфере.

Утром она встала бодрой, без всякого желания поваляться в постели, и нашла на стуле у изголовья длинный стеганый халат. Пошла в ванную, опасаясь встречи с хозяевами: она не знала, как посмотрит им теперь в глаза, что скажет. А лгать было трудно…

Панчита подметала коридор. Ее косы с красными лентами были заплетены еще кокетливее, чем накануне. Глубоко присев перед Ниной, она доложила, что сеньор Каррера передает сеньорите свои извинения: он был вынужден уехать в Сьерра-Бланка. А сеньор Ласс ушел в деревню за свежим сыром и яйцами, приказав Панчите подать кофе высокочтимой гостье.

У Нины полегчало на душе. Она быстренько умылась, выпила чашку кофе с печеньем — напиток оказался похуже, чем приготовленный Лассом, — и попросила Панчиту передать сеньорам, что неотложные дела заставляют ее немедленно покинуть их гостеприимный дом.

Когда она уже шла по аллее между деревьями, мигающими на ветру тысячами белых огоньков, вдруг подумала о некоторой нарочитости ситуации. Действительно ли нужно было Каррере уезжать в город? Только ли сам Ласс мог покупать в деревне сыр и яйца? Неужели с этим не справилась бы Панчита? Наконец — и эта мысль была самой поразительной, — не с умыслом ли посоветовал вчера Каррера почитать перед сном?..

Искать ответы было некогда, да и невозможно.

Нина вывела машину из ворот — и сразу увидела Игнасио. Большой и темный, как горилла, он тащил объемистую кожаную сумку, левой рукой ведя за ручонку ту самую индейскую девочку, что пасла вчера лам. И ламы были на месте — длинными губами теребили сухую, замученную ветрами зелень. Девочка несла бутыль молока, доверительно шепча что-то Лассу, и он внимал с подчеркнутой серьезностью, как слушают обычно маленьких детей, не желая их обидеть. Увидев серую рычащую машину Нины, девочка отпрянула, а Ласс чуть не выронил сумку и как-то жалобно протянул руку вперед.

Она остановилась, открыла дверцу.

— Как жаль, — хрипло дыша, воскликнул подбежавший Игнасио. — Как жаль, что вы уже…

— Я не виновата, дорогой сеньор. Я на Службе!

Даже очаровательная улыбка Нины не смогла смягчить казенный жесткости этих слов, и она взяла Игнасио за руку.

— Дон Хуан… ах, боже мой… я — то хоть прощусь с вами, а он… Понимаете, мы строим новый пакгауз для грузов МАКС… старый не обеспечивает бесперебойной подачи автоматических поездов… Хоть сыру с собой возьмите! А? Ведь это же…

— Я знаю, — сказала Нина. — Куда жирнее и калорийнее коровьего. Так?

Он послушно кивнул. Подкравшаяся девочка опять уцепилась за палец полковника, но все же пряталась за его широкими брюками.

— Я вернусь к вам. Обещаю! — сказала Нина и тряхнула руку Ласса. Потом закрыла дверцу и сняла тормоз.

Так и остались в ее памяти — горная дорога, чахлый кустарник, неуклюже машущий Ласс, девочка и три ламы. И растерянные черные глаза полковника, в искреннем порыве решившего сходить за сыром и яйцами для сеньориты…

Андрей Дмитрук

Кофе в час волка

Автор приносит благодарность за помощь Анатолию Кириллову

Под утро художнику-оформителю приснился сон, — один из тех поразительно счастливых снов, где сверкают улыбка и приключение. Не успеваешь проснуться, и вот уже испарились события, и остается только щемящая сладость — иной раз надолго, надолго…

Он лежал, не желая разнимать накрепко спаянные веки. Ловил последние вздохи приснившегося леса, глубину и свежесть; великий покой, подчеркнутый резким щебетом пичуг и гнусавым звоном насекомых. Скрипнули в вышине сучья, синицы обменялись короткими возгласами. И вдруг, сламывая и смешивая дрему, над самым ухом пробили главные часы страны, и вагонами покатились сообщения. Дикторов было двое — мужчина и женщина. Судя по категорически-бодрым голосам, они успели отменно выспаться.

Еще не в силах протянуть руку, чтобы выключить радио, он продолжал лежать, а на него уже наваливались все прелести ясного сознания. И прежде всего жгучее чувство стыда. Надо же так набраться, чтобы не помнить, как выпроводил “толпу”, чтобы лечь спать при работающем динамике… У корня языка гнездилась ноющая боль, словно от царапины. Конечно, стакан воды он себе не поставил, и чайник пуст, и сейчас придется плестись к этому отвратительному крану, пахнувшему ржаво и затхло. А потом — обратно на диван, еще хотя бы на пару часов.

В “Последних известиях” мелькнула пауза, и он — уже вполне трезвым ухом — успел принять короткую морзянку дятла и понял, что ни гул ветвей, ни лесная шелестящая благодать не исчезли.

После крепкого массажа пальцами удалось разлепить веки. И тотчас, поймав боковым зрением яркий свет, зелень и трепет, он повернулся и вскочил так резко, что застоявшаяся кровь больно ударила изнутри в череп.

Посреди истоптанных, закапанных краской половиц лежал оазис густой зелени, выпуклый, как бок спящего медведя. Как если бы некто из вчерашней “толпы”, решив подшутить над пьяненьким хозяином, ночью втихомолку вынул часть досок и на место их аккуратно погрузил вырезанную где-то на поляне шапку крылатого орляка, цветов и цепких трехлистий ежевики. Все это увенчивал куст шиповника, осыпанный алыми лакированными бусинами. Но, во-первых, велик был остров, как раз человеку лечь, раскинув руки и ноги, — для подобной шутки нужен грузовик и целая бригада рабочих. Во-вторых, вообще не мог существовать в Северном полушарии, ибо за окном полуподвала серел грязным снегом анемичный ранний апрель. И в-третьих и в главных — не только на островке стояло иное время года, что было с чудовищной натяжкой допустимо при наличии теплиц. Нет — кругом гудел, щебетал и похрустывал, своими вздохами тревожил застойную табачную муть незримый лес. Трава была освещена совершенно иначе, нежели хмурая комната, — щедрым полным солнцем. Остров исходил жаркими золотыми столбами, немного не достигавшими потолка. В солнечных колоннах сновали, вспыхивая, мошки, солидно перепархивал иссиня-багровый мотылек. Внезапно легкие отвесные тени, топчась и приплясывая, столкнулись над островом — и стало понятно, что лучи падают сквозь колебимые ветром кроны.

Как положено при оглушительном впечатлении, после первой темноты в глазах и толчка во всем теле, подобного резкой остановке автомобиля, наступило равновесие. Перестроившись на новые условия игры, сознание наконец почувствовало себя дома. Уже почти спокойно ступил он на изрядно нагретый пол. Рука сама нащупала сигареты и зажигалку.

С весельем очарованного внимания присел наш герой перед островком, рядом с крайними стеблями.

Вещь была неоспорима. Нагретой землей, муравейником и грибницей пахло в комнате. Ласковое тепло прикоснулось ко лбу, голым коленям и рукам. Тепло живое и ощутимое, как огромная кошка, во всеоружии соблазнов лета, безделья и загара, особенно манящих для души, издерганной полугодичными холодами. Захотелось броситься с размаху прямо в солнечный туман, всем телом подмять папоротник.

И он чуть было не сделал это. Уже напряг мышцы ног — но внезапно заметил, как сизая струя, выпущенная после очередной затяжки, растекается по невидимой преграде. Как будто за стеклом золотился маленький рай… Вещее чутье заставило встать и отойти от греха.