— В чем дело? — спросил Воаз–Иахин.

— Отойди от перил, — спокойно приказала она, продолжая держать его за пояс. Ее голос показался ему знакомым. На ее лицо упал свет из освещенного окна, и он сумел разглядеть его.

— Вы! — вымолвил он.

— Ты меня знаешь?

— Вы подвозили меня. Несколько месяцев назад, на том берегу, дорога к порту. У вас была красная машина, в ней еще играл магнитофон. Вам не понравилось, как я на вас смотрел.

Она отпустила его пояс. Его кожа пылала там, где ее рука прикоснулась к ней.

— Я тебя не узнала, — произнесла она.

— Почему вы удержали меня за пояс?

— Я забеспокоилась, увидев, как ты перегнулся через перила и кричишь что‑то в темноту.

— Вы думали, я прыгну за борт?

— Забеспокоилась, и все. Ты выглядишь старше.

— Вы выглядите любезнее.

Она улыбнулась, взяла его под руку, и они пошли в сторону палубы, мимо освещенных окон. Ее грудь касалась его руки, ему стало жарко.

— Вы действительно думали, что я прыгну за борт? — спросил он.

— У меня сын твоих лет, — отвечала она.

— Где он?

— Не знаю. Он мне не пишет.

— А где ваш муж?

— С новой женой.

Они обошли всю палубу, потом еще раз. Услышать от нее, что ее муж сейчас со своей новой женой, было не одно и то же, что слово «разведенная», которое крутилось у Воаз–Иахина в голове тогда в машине.

— Ты изменился, — сказала она. — Стал взрослее.

— Стал мужчиной?

— Стал человеком. Мужчиной.

Они выпили коньяку в баре. В коридоре группа студентов с рюкзаками распевала под гитару. Милая, можно я буду твоим соленым псом, пели они.

Когда паром пристал, они съехали на берег в небольшой красной машине.

— Цель вашего визита? — спросил таможенник, заглядывая в паспорт Воаз–Иахина.

— Отдых, — сказал Воаз–Иахин. Таможенник взглянул на его лицо, на его черные волосы, потом на блондинку рядом. Поставив печать в паспорте, он вернул его.

Дождь барабанил по брезентовому верху. Бесчисленные капли, ударяясь об асфальт, взрывались маленькими всплесками, стремясь навстречу падающему дождю. Красные задние огни автомобилей маячили впереди. Да, нет, да, нет, размеренно говорили скользящие по лобовому стеклу дворники. Женщина вставила кассету в магнитофон. Там, где роща апельсинов утром стелет тень, было пусто двадцать лет назад день в день, запел голос на языке Воаз–Иахина. Где в пустыне веял ветер, мы кинули все силы, дали воду, и теперь здесь растут апельсины. Женский голос, сильный, напоенный солнечным светом.

Бенджамин, подумал Воаз–Иахин. Прости.

— Это можно купить на кассете? — удивленно спросил он.

— Конечно, — ответила она.

Воаз–Иахин покачал головой. А почему бы не мыслить кассетами? Любыми. Вот было бы изобретение. Щель в голове, сунул туда кассету для настроения. Лев. Да, знаю, подумал Воаз–Иахин. Ты в моей голове. А я — в твоей.

— Апельсины, — произнесла женщина. — Апельсины в пустыне.

Она смотрела прямо перед собой во тьму, в красные задние огни других машин, и мчалась на своей машине сквозь дождь. В течение часа они не вымолвили ни слова.

Съехав с магистрали, она проехала еще две–три мили и остановилась у небольшого деревянно–кирпичного дома с тростниковой крышей. Воаз–Иахин посмотрел на нее.

— Да, — сказала она. — Дома. Мне принадлежат три дома в разных уголках света. — Она взглянула ему в лицо. — Тогда, в машине, ты думал об отеле, да?

Воаз–Иахин покраснел.

Она зажгла свет, сняла в гостиной чехлы с мебели и прошла на кухню, чтобы сварить кофе. Воаз–Иахин набрал из корзины щепок, взял угля из угольного ящика и затопил камин. Отсветы пламени, красные, коричневые, оранжевые, выхватывали из тьмы книги с молчащими страницами. Тонкие золотые отблески плясали на рамках фотографий. Воаз–Иахин почувствовал запах кофе, бросил взгляд на диван, отвернулся, взглянул на пламя в камине, сел в кресло, вздохнул.

Они пили кофе. Она курила. Рядом с ними сидела тишина, словно невидимое создание с приложенным к губам пальцем. Они смотрели в огонь. Тишина смотрела в огонь тоже. Огонь вздыхал и шептал. Они сидели на разостланном на полу восточном ковре. Воаз–Иахин смотрел на узор, на асимметрию между неровными рядами и каймой ковра. Он скрыл эту асимметрию своим телом, придвинувшись к ней ближе. Поцеловал ее, ощущая, что его вот–вот ударит током. Она расстегнула его рубашку.

Когда они разделись, ее тело поразило его. Оно выглядело так, словно жизнь вне брака сделала его упругим и юным. Воаз–Иахин был ошеломлен невероятной реальностью происходящего. Опять, вздохнули книжные корешки и золотые отблески на рамках.

Боже мой, подумал Воаз–Иахин и потянул ее к дивану. Она повернулась и неожиданно ударила его в челюсть. Удар был сильный и совсем не женский. Развернувшись на каблуках, словно боксер, она ударила его еще раз, вложив в удар весь свой вес. В глазах Воаз–Иахина запрыгали разноцветные круги, на мгновение все почернело, — он пролетел через всю комнату и рухнул в кресло. Язык отказал ему.

Пошатываясь, он приподнялся. Обнаженная, она приблизилась к нему и ударила его коленом в живот. Он задохнулся, снова чернота и разноцветные круги, боль и тошнота. Перекатившись, он поймал ее за щиколотку, когда она хотела припечатать его к полу, дернул, и она с криком рухнула на пол. Он сел на нее и сильно ударил по лицу тыльной стороной ладони. С прижатыми к животу коленями она перевернулась на бок и заплакала, не вытирая льющуюся из носу кровь.

Воаз–Иахин подождал, пока боль и тошнота не пройдут, поднялся, толкнул ее ногой, помог ей встать, отвел к дивану, взгромоздился на нее, как тот, что пришел с колесницами и копьями, и сполна насладился ею.

— Ты, — прошептала она ему в ухо. — Апельсины в пустыне.

Наутро был солнечный свет. Воаз–Иахин чувствовал себя бессмертным, непобедимым, посвященным во множество тайн, благословленным.

30

Не стоит мне вскрывать это письмо, думал Иахин–Воаз, именно это и проделывая. Угасаю, угасаю, говорил солнечный свет, падая на стены, на бордовые занавески, на желто–синие цветы. Смотрите, как тактично я умираю! Сумерки идут. Угасни со мной.

Иахин–Воаз начал читать. На соседней койке письмоводитель что‑то строчил. Возьмите, например, лицо Вайолет, писал он. При всем моем уважении, имеется ли в нем необходимость? Она вышла замуж за молодого лейтенанта, с которым я когда‑то ее познакомил. Все вокруг сказали, что ребенок — вылитый он. Однако уже этим утром лицо Вайолет отразилось в моей ложке. И даже не в серебряной ложке. Даже, заметьте, не в чистой.

С другого бока туго завернутый изучал журнал с фотографиями девушек в черном белье, принимающих разные сложные позы. Он негромко, фальцетом, напевал «Часто ночью тихой».

Письмоводитель поднял голову. Туго завернутый опустил свой журнал и прекратил петь. Иахин–Воаз убрал письмо в ящик тумбочки, лег на постель и уставился в потолок в молчании, наполнившем пространство волнами ужаса. Двое мужчин по обеим сторонам его койки почувствовали, будто они плавятся под ударами какого‑то жуткого колокола, каждый ритмический удар которого превращает их в ничто.

— Прекратите лязгать! — не выдержал туго завернутый. — Меня пробирает до мозга костей. — И он скорчился на своей койке и зажал уши.

— И верно, — сказал Иахин–Воазу письмоводитель, — думаю, у вас достанет вежливости отказать себе в подобного рода эффектах. Я слышу звон разбивающихся зеркал по всей округе. Прошу вас, приложите хоть чуточку усилий, хорошо?

— Извините, — пробормотал Иахин–Воаз. — Я не знал, что что‑то делаю.

Она сказала — плохое сердце. Его отец умер от плохого сердца, и у него самого тоже плохое сердце. У него действительно иногда прихватывало сердце, из чего доктор заключил, что он сердечник, и ему лучше поберечься. Внезапно он четко представил себе местонахождение своего сердца, такого уязвимого и пребывающего в ожидании неизбежного. Angina pectoris.[5]Говорил ли что‑нибудь доктор? Однажды он поискал это слово в словаре. Нечто связанное с опасениями или страхом приближающейся смерти, гласил словарь. Он должен помнить о том, что не следует опасаться или бояться приближающейся смерти. Он закрыл глаза и увидел карту своего тела со всеми органами, нервами и кровеносной системой, окрашенными в живые цвета. Сердце качало кровь по разбегающимся во все стороны венам и артериям. Кровь на этой живой карте шла по всему телу, и снова ему показалось чудом, что сердце не перестает качать кровь. Возможно ли это — двадцать четыре часа в сутки в течение сорока семи лет? Оно никогда не останавливалось передохнуть. Если бы оно остановилось, настал бы конец всему. Нет больше мира. Осталось так мало лет, и неожиданно они подойдут к своему концу, последний миг настанет сейчас. Невыносимо! Отец умер в пятьдесят два. Мне сорок семь. Еще пять лет? Может, даже меньше.