1966

(«Опять сижу в добре я по пояс»)

Опять сижу в добре я по пояс,
на благодушье разбазарясь,
и только пузырями лопаюсь,
на славную погоду зарясь.
А если бы набраться злости,
спустить с цепи медвежий стих,
когда язык ломает кости,
а не перемывает их!

4 января 1966 — 2 февраля 1967

ТЫ

С червивой ложью, с истиной костлявой,
с кровавой кривдой, с правдой моровой
шаталась ты по улицам шалавой
и шлялась за бесстыжей доброй славой,
не брезгуя осудой и хулой.
Брала-врала, давала, но драла же! —
до дрожи дорогой, до самой блудной блажи, —
и ставила на нищего туза,
играла в ералаш, ерошилась и в раже
вдруг становилась нежной кожи глаже,
являясь в полном голом антураже,
развеся уши, губы и глаза;
шампанским закипала вкруть и даже
летала в однодневном экипаже,
наряженная в воздух стрекоза,
на Елисейских на Полях и за-
летейских заживо, в бессмертные пейзажи
ты погружалась, словно в вернисажи,
где нет уже ни копоти, ни сажи,
а только дым, хрусталь и бирюза;
с распухшей рожей, плача от пропажи,
пропащая и винной гари гаже,
жила ты, лежа с кражи до продажи,
на дрогах стыла хуже мертвой клажи
и падала, как грешная слеза.
И всем скорбям была ты запевала,
глотала ты пилюли «Ай-люли!»,
их будто гвозди в глотку забивала
и запивала — словно забывала —
их горем всей Руси и всей земли.
Валилась замертво. В твоем развале
валялись похоть с нехотью вдвоем.
И жизнью умники тебя прозвали
и брали напрокат, взаймы, в заклад, в наем.

1967

(«С глухой погодою второго сорта»)

Т.Ю. Хмельницкой

С глухой погодою второго сорта,
с развалистой старинною зимой,
с обрывком вечера я сам-четвертый
иду домой по улочке немой.
Из теплой задушевной полутеми
я как попало песенки плету,
и незаметно я теряю время,
и тихо набираю пустоту.
Как ветром сдуло думы о пороге,
сорвались кротко две сосульки с век,
и одиноко сделалось дороге,
где снова я и длинный-длинный снег.

1967

ГАДАНЬЕ С ПРИПЛЯСОМ

Дай в новом году
сгадать про невзгоду!
Гляди, я кладу
всю правду в колоду.
Глядеться в окно
душе не мешаю.
Смотри, как смешно
я карты мешаю.
Ах, тра-ла-ля-ля!
У нашей у крали
любовь короля
недавно украли.
Он волосом рус,
он масти червонной,
но чтой-то огруз
животик евонный.
Ах, тралички-вали,
вали ты, коли!
Коли не соврали
валеты-врали,
так пали ему
винновый, бубновый —
в казенном дому
он будет с обновой...
В косую легло.
Поверь рукосую —
гляди, как тепло
я карты тасую.
Ночами не спит,
от страха голодный.
А правда шипит
змеей подколодной.

1967

(«Что же ходишь ты возле жизни?»)

Что же ходишь ты возле жизни?
Ах, не думай и не гадай!
Хоть единой слезинкой брызни
или слово, как руку, дай!
Протяни! (Не на отсеченье!)
Ну, а я тебе поручусь
за торжественное мученье
всех пяти оголенных чувств,
за святое четвертованье,
за изломанный костный хруст
и за то, что я, как сознанье,
всеобъемлющ и, значит, пуст.

1967

КОРОТКАЯ ГРОЗА

Блеснула вдруг и полоснула
по горизонту раза два,
плеснула наспех и едва
пол-улицы ополоснула
и, собираясь дать раза
селу за то, что днем уснуло,
она тихонько громыхнула,
такая славная гроза!
Потом рукой на гром махнула:
Сойдет и так! Не до беды!
Черемухой чуть-чуть пахнула,
чрез громовой ухаб махнула,
и, словно ахнув, распахнула
глаза, и окна, и сады.

1968

(«Я у себя сижу бочком да с краю»)

Я у себя сижу бочком да с краю,
тасую карты и на них гадаю.
А толку что? Когда последний год
наступит мне на горло и заткнет
проклятым кляпом рот сухой и глотку,
а тело по течению, как лодку,
поволочет безвременья река,
туманная, как память старика,
как бороды слезливой половодье...
Послушай, Боже, отпусти поводья,
дай закусить до крови удила,
покуда смерть меня не родила!

11 мая 1969

ЯМА

(фуга)

Я есмь помойная великой Яви яма.
Всё не по-моему. — Мне воли нет и нет. —
В меня летит с небес помет комет.
И я зияю голым глазом срама,
сияю пустотой, как рама
(где не бытийствуя изображен предмет).
Как рама вдрызг разбитого оконца —
слепорожденная дыра, —
взирающая оком незнакомца
на все окраины вселенского двора.
Двора с помойной ямою и с кучей
навозной! Грозной! (словно гроб иль гром).
И надокучил я себе, как дождь трескучий,
костлявый дождь, который хил и хром.
И вот, ощерясь, точно зверь рыскучий,
и ощетинясь всей собачьей тучей,
я по утрам сживаюсь со двором
не зная чем, душой или нутром,
а ночью, выпав, как несчастный случай,
о землю колочусь звездой падучей.
Двор развезло, и вот всё непролазней
тащиться глазу — по колено! вброд!! —
а то и по пояс в соблазне
(себя разиня, как огромный рот).
Двор развезло. Всё липнет или вязнет.
Вот как по горло мне везет!!
— Какая разница, кто чем кого-то дразнит!
Двор развезло, как пьяницу под праздник —
эй, шире грязь — навоз ползет!
Давно знакомое мне стало как-то дико,
всё сбилось в кучу, встало на дыбы.
Жизнь — что слепые ямины Эдипа
(как памятные вмятины судьбы).
И взгляды — как в Великий пост ухабы,
и ухают они до самых разных бездн.
Ни повитухи бы, ни пастуха бы,
ни семени, ни жизни из ложесн!
Улыбка выглянет из рамы (как ошибка),
пришипится — да и в лазейку шмыг!
Глазей пустотами, слепой пастух Эдипка! —
Пусть очи выпиты, но задний двор велик.
Я свальная страстям невольным яма,
желания ложатся в ней за рупь,
за рупь целковый, под тоску Буяна,
под песню окаянного Бояна,
и ярость бычья проникает вглубь.
Блуди, Эдип, с родительницей Мойрой!
На бисер слезы! — И на свалку тщу! —
Разинут ямой я по-своему помойной
и мусор перед музами мечу.