Изменить стиль страницы

— Смириться. И жить с мужем в любви и согласии, как то было заповедано Богами.

В любви и согласии?

Да эта сволочь Лизанькину жизнь порушила! И вообще, какая любовь, когда Лизаньку от одного вида супруга мутит?!

— Нет, — Лизанька топнула ножкой.

— Да, — спокойно ответил Евстафий Елисеевич.

— Папа! Ты же… ты сам говорил, что он человек непорядочный… что в истории темной замешан… что из-за него девица одна повесилась!

Евстафия Елисеевича этакий поворот в биографии зятя отнюдь не радовал, однако он был вынужден признать, что Грель Стесткевич, хоть и был человечишкой подлым, но и в истории той невиновным.

— Сама она повесилась. Ее жених соблазнил и бросил. А Грель, про беременность узнавши, уволить пригрозил… девка и полезла в петлю, решила, что терять ей больше нечего…

Лизанька насупилась.

— А если…

— Она сама сказала.

И разговор этот был неприятен, как, впрочем, неприятен и сам зять, которого хотелось взять за шкирку и тряхнуть хорошенечко, а лучше покатым наглым лбом и об угол приложить, исключительно для вразумления…

— А если еще покопать…

— Лизанька, — Евстафий Елисеевич сцепил руки и подпер ими подбородок, точнее дорогая супруга утверждала, что говорить следовало — подбородки, и второй следует убирать диетой. — Чего ты добиваешься? Даже если выяснится, что он преступник, ты развода не получишь. Да, на каторгу спровадишь…

— А если на плаху? — тихо поинтересовалась Лизанька. И торопливо пояснила. — Он… я чувствую, что он нехороший человек… у вас же есть нераскрытые дела и…

— Знаешь, Лизавета, — познаньский воевода повернулся к окну. — В любом ином случае я бы сочувствовал твоему супругу…

Издевается?

И Лизанька, скомкав платочек, бросила его под стол. Все равно она добьется развода!

…спустя две недели она была уже не столь в этом уверена. Мутило Лизаньку не от супруга, но от беременности…

— Ах, дорогая, я так счастлива за тебя! — воскликнула маменька, вытаскивая колоду. — Уверена, твоего ребенка ждет удивительная судьба!

Лизаньку вырвала.

Аккурат на чернявую трефовую даму, которая выпала первой.

…а вам, дорогая, молиться надобно больше, усердней, — сказала сестра милосердия, подсовывая Богуславе молитвенник, обернутый для сохранности плотною бумагой. — Молитва душу облагораживает…

Сестра замолчала, уставившись выпуклыми очами, в которых Богуславе виделось окончание фразы: особенно такую, демоном измученную…

Измученной себя Богуслава не ощущала, скорее уж несправедливо обиженной, но молитвенник взяла: спорить с сестрами-милосердницами себе дороже.

— Спасибо, — сказала она слабым голосом. — Вы так обо мне заботитесь…

— Это мой долг, — сестра слабо улыбнулась. — Но вижу, вы устали… хотите, я сама почитаю?

Больше всего Богуслава хотела, чтобы ее оставили в покое, теперь, когда демон покинул ее тело, это тело казалось таким… ненадежным.

Слабым.

Никчемным и… и пустым. Пустота сидела внутри, и из нее сквозило тьмой, с которой не способны были управиться молитвы. Поначалу она надеялась на них, на свет, которым якобы переполнено каждое божье слово, но то ли Богуслава молилась без должного прилежания, то ли наврали ей про свет, но тьма не уходила. И слова, сколько бы их не было произнесено, не заполняли внутреннюю пустоту.

Сестра, сев у изголовья кровати, расправила серое платье.

Скучная она.

Все они здесь скучны, одинаковы… суконные платья, белые воротнички, синие фартуки с тремя карманами… молитвенники эти… полотняные наметы, которые полагалось носить надвинутыми по самые брови. И оттого лица милосердниц казались какими-то половинчатыми.

Они говорили шепотом. И со смирением принимали любых пациентов…

…сестра бубнила. И голос ее монотонный убаюкивал, но Богуслава не желала соскальзывать в сон.

Душила обида.

Получается, что все зазря?

Приворот… согласие ее… и демон этот, которого ей мучительно недоставало… с демоном она была сильной и не нуждалась в муже, а теперь…

Кажется, она все-таки заснула, потому что когда открыла глаза, то увидела батюшку. Он сидел на месте сестры-милосердницы, сгорбившийся, постаревший и несчастный.

…а все он!

Привел в дом какую-то…

— Здравствуй, Славушка, — сказал он елейным голоском, от которого у Богуславы челюсть свело. — Как ты?

— Плохо, — она вздохнула, и папенька подался вперед, за руку взял. — Забери меня домой…

— Заберу, Славушка, всенепременно заберу… когда целительницы разрешат… сама понимаешь, мы должны их слушаться…

Папенька глядел ласково и руку гладил, и был таким непривычно смирным, что Богуслава заподозрила неладное.

— Они же говорят, что тебе в мир пока неможно…

— А куда мне можно? — поинтересовалась Богуслава и с немалым трудом села в постели.

Белая.

И стены белые, потому как кто-то там, верно, матушка-настоятельница или кто к ней близкий, решил, что созерцание белого способствует излечению души. От белого Богуславу мутило едва ли не больше, чем от душеспасительных бесед и молитв.

— В сад можно, — после долгого раздумья произнес батюшка.

И креслице на колесиках подкатил, и помог Богуславе пересесть. Сестра-милосердница, тотчас объявившаяся, хотя никто-то ее не звал, поспешила набросить на плечи Богуславы шаль.

Белую.

И пледом белоснежным ноги укрыла. А волосы — платком, правда, серым, верно, белый уж больно на фату смахивал…

В саду цвели цветы. Буйно. Пышно.

Раздражающе.

— Славушка, — папенька подкатил кресло к беседке и не без труда втолкнул внутрь. — Мне сказали, что ты… как бы это выразиться… тебе сложно ныне будет в миру… все-то знают про… не то, чтобы тебя кто-то винит, но…

Богуслава кивнула: не маленькая, сама понимает: одержимость — недуг, о котором в обществе вспоминать не принято. И не только о недуге, но… выходит, что и о самой Богуславе?

Она теперь из тех, о ком забудут?

Вычеркнут из светской жизни, словно бы и не было таких…

— Ты не расстраивайся, — папенька шаль поправил. — А может, оно и к лучшему… поедем с тобой на деревню… я поместьице прикупил одно… будем жить, лошадей разводить…

— И кур.

— Как скажешь, Славушка… тебе какие больше по нраву?

— Рыжие, — мрачно сказала Богуслава, представив свою дальнейшую жизнь в тиши поместья, в окружении лошадей и кур.

Уж лучше бы ей и дальше одержимою оставаться.

Кто просил демона изгонять?

— Рыжие… конечно, рыжие… выведем новую породу… повышенной яйценоскости… назовем твоим именем…

— Папа, ты что несешь?! — Богуславе странно было видеть папеньку таким. Куда подевался прежний князь Ястрежемский, который навряд ли стал бы о курах и повышенной яйценоскости думать. А может, Агнешка и с ним чего сотворила?

К слову о ней…

— Ты развелся, надеюсь?

— Овдовел, — признался папенька, потупившись. — Ты уж прости, деточка… не верил тебе… околдовала, глаза застила…

Ага, только не волшбой, а бюстом своим и еще кое-чем, о чем приличным девицам знать не полагается.

— Хорошо, — сказала Богуслава, глаза прикрывая. Дневной свет причинял ей боль, но она терпела, поскольку заяви о том сестре-милосерднице, враз лечить станут.

А лечение у них одно — молитвы в неумеренных дозах.

Нет уж, Богуслава как-нибудь сама управится, без молитв…

— Что хорошего? — не понял папенька.

— Хорошо, что овдовел… а то я бы ее, и потом на каторгу. Мне на каторгу неохота… — это Богуслава сказала искренне.

— А куда охота?

Папенька подвинулся ближе и в глаза заглянул, этак, заискивающе.

— Замуж, — решилась Богуслава, понимая, что еще немного и драгоценного своего батюшку огреет молитвенником по лысине. Глядишь, святое слово и усвоится.

Благости опять же прибудет.

— Так… Славушка, — папенька смутился и кончик носа у него покраснел.

Ручки трет.

Озирается воровато… и чем больше этаких, нехарактерных для папенькиного вспыльчивого норову признаков Богуслава находила, тем сильнее преисполнялась нехороших предчувствий.