Изменить стиль страницы

Она появилась много позже, бледная, измученная сидением с маленьким ребенком и вечными скандалами с его мнимым отцом. Кабаков тогда тщетно пытался ей помочь. Евгения отвергала его денежную помощь, снималась в каких-то эпизодах, пробавлялась на вторых ролях, может быть, из гордости, а может быть, для того, чтобы он сильнее чувствовал груз своей вины. А потом ее заметили, стали приглашать сниматься. И только после того, как она ощутила свою нарастающую с каждым годом силу, Шиловская согласилась вернуться в театр. Чтобы каждый день быть рядом с ним — так теперь считал Кабаков.

«Да, она любила меня, — удовлетворенно подумал Кабаков с гордостью бывалого ловеласа. — Любила одного меня всю жизнь, с первого курса училища».

Это он знал точно, именно потому, что Евгения никогда не говорила ему слова любви. Он ощущал это ежеминутно, ежесекундно, начиная с того давнего времени, когда он, мастер, уважаемый актер, входил в комнату для занятий и ловил на себе упорный взгляд серых, распахнутых настежь, обожающих глаз. И потом все эти годы она не стремилась давать ему доказательства любви, может быть, даже стыдилась ее, но любила так, что если бы он вздумал позвать ее, то, конечно, она бы пошла за ним и в огонь, и в воду, и сквозь медные трубы… Впрочем, медные трубы — это была ее специализация.

С годами бурные страсти пошли на убыль. Кабаков быстро постарел и после смерти жены выглядел отвратительно. Он даже не предполагал, что такая молодая женщина, как Евгения, захочет разделить с ним остаток жизни. Она развелась со вторым мужем. (Немало вытерпел, должно быть, бедняга, под ее каблуком!) Утешала Кабакова как могла — верный, нежный, преданный друг.

Они гуляли в Нескучном саду. Под ногами шуршали ворохи ржавой ломкой листвы, задувал холодный северный ветер, грозивший мокрым снегом.

— Анатолий Степанович, вам нужен уход, вам нужна забота, женская забота, — говорила она, заботливо кутая его горло в толстый колючий шарф. — Я хотела бы помочь вам справиться с одиночеством… Я очень хорошо знаю, что это за штука… И Лелечка была бы тогда с нами…

И он, убеленный сединами человек, которому уже нечего бояться, кроме смерти, вдруг испугался. Ощутил забытый, подкожный ужас, сходный с тем, который испытал пять лет назад. Снова ощутил чувство вины, которое тлело в нем все эти годы, и паническое, острое желание сбежать.

Ему представились насмешливые разговоры по поводу их брака. Сплетни о долгой связи, будто бы тянущейся еще с училища, разговоры о том, что во время гастролей по стране они… Известие о том, что он отец Олечки Шиловской… Именно он, а никакой не Руф Батаков, угрюмый бородач, вечно пахнущий разбавителем для красок!

И это именно в тот момент, когда он вот-вот должен получить незаслуженно обходившее его долгие годы звание народного артиста! Когда в правительстве подали представление на орден! Когда его должны выдвинуть в лауреаты Государственной премии!

Его ужасу не было предела. И вся его благополучная жизнь может быть разрушена в один момент. Все итоги его долгой трудной артистической карьеры пойдут прахом, потому что эта женщина… Кто знает, что ждет его после! Он пожилой человек, ему хочется спокойной старости и заслуженного уважения, а в браке с Евгенией покой ему будет только сниться! Кабаков прожил долгую, далеко не безоблачную жизнь, и теперь ему не хотелось в одночасье лишаться покоя и уважения окружающих.

Тогда же, после неудачного разговора о женитьбе, Шиловская, сделав вид, что ничего не произошло, мимоходом сообщила, что пишет некую небывалую по силе разоблачения и обнаженности книгу…

— Я ведь, Анатолий Степанович, сейчас писательством занимаюсь понемножку, — поделилась она в один из дружеских вечеров в компании «своих».

— Что же, Женечка, ты пишешь, стихи небось? А? — снисходительно спросил он, довольный, что более никаких поползновений на его свободу не предвидится.

— Стихами такое не скажешь, — туманно сообщила Евгения, грея в ладонях бокал с шампанским. — Я назвала бы это лирической прозой… Впрочем, кажется, получится больше прозы, чем лирики.

— О, Женечка, почитай нам что-нибудь, — просили наперебой друзья.

— Не знал, не знал, что ты писательством балуешься, — добродушно засмеялся Кабаков. — Про любовь, наверное, пишешь. Про страдания…

— А как же без них, без страданий… Но пишу в основном про свои страдания… От разных людей… Пишу про моих близких и не очень близких друзей, мужей, любовников…

Она уставилась на него испытующим взглядом: понял ли? И улыбнулась лукаво уголком губ: понял. Кабаков замер. Что-то еще она задумала?

— Что же, и про меня пишешь? — И сразу добавил поспешно: — Я же твой давний друг…

— Конечно! Вам и будет посвящена эта книга. Или нет, постойте, вы будете главным героем этой книги. Точнее, одним из главных героев… И знаете, как она будет называться?

— Интересно услышать, — произнес Кабаков, бледнея от дурных предчувствий.

— «Голая правда»! — с торжеством воскликнула Евгения и невинно склонила голову к плечу. — Ее главным достоинством станет то, что в ней не будет лжи. Только правда. Много правды. Кое-кому покажется, что даже слишком много…

В комнате, недавно столь уютной и теплой, пробежал как будто холодный ветерок. Каждый воспринял сказанное на свой счет. У Кабакова сердце упало куда-то в живот и там лежало холодной, замершей от страха лягушкой.

Владик Пансков забегал глазами и тревожно забарабанил пальцами по гладкой поверхности стола.

«Ему-то чего бояться, — мимоходом подумал тогда еще Кабаков. — В любимчиках же вроде ходит… Боится, значит, есть, что скрывать».

Очнувшаяся от дум Марго Величко нахмурилась, соображая, чем это ей может грозить. От лучшей подруги каких только сюрпризов не дождешься…

— Там будут неожиданные открытия, объяснения многих загадок, разоблачения… — продолжала Евгения, вдохновенно глядя в окно. — Там не будет парадных портретов со всеми регалиями — только правда!

— Ну, Женечка, это скорее натурализм, — только и промямлил Кабаков.

— Скорее натурософизм!

— Хоть конем называй, только в сани не запрягай. Но хоть меня-то ты пощади, я уж седой в твоих разоблачениях фигурировать, — полушутя-полусерьезно взмолился Кабаков. — Зарежешь ведь без ножа!

— Вас? Ну что вы, Анатолий Степанович! Вы будете единственным положительным героем моей книги. О вас — только хорошее. Только слова любви и благодарности…

Поговорили об этом, пошутили и вроде бы забыли. Все, но не осторожный Анатолий Степанович. Ему от обещания любимой ученицы в голову стали лезть всякие дурные мысли. И видения. Снилось ему, что встречает он знакомого министра, а тот ему говорит, по-приятельски тряся руку:

«Ну, как там твоя молодая женушка, шалун ты этакий! Плейбой! Молодец, молодец! И когда только дочку успел смастерить! А как скрывал, скрывал-то! Да, молодец! Наш пострел везде поспел…» И прочие нескромные намеки. Да ладно бы шутки, а то ведь и что другое может нежданно-негаданно вылезти…

Но постепенно он успокоился. Только иногда во время их встреч, становившихся все более редкими, он игриво спрашивал:

— Как твоя книга, Женечка? Пишется ли?

— А как же, Анатолий Степанович! Пишется, — улыбалась Евгения, умело краснея.

— Ну, успеха тебе на литературном поприще, — щурился Анатолий Степанович, в глубине души желая ей противоположного.

Так бы он и перестал беспокоиться, если бы случайно не наткнулся на толстую клеенчатую тетрадь в ее гримерке. Впрочем, имея дело с Шиловской, нельзя было уповать на случайность. Она не любила случайностей.

Евгения находилась на сцене. Оттуда доносился отдаленный гул рукоплесканий, приглушенная музыка. В этот вечер давали, кажется, «Взрослую дочь молодого человека».

Он зачем-то заглянул к ней и заметил тетрадь на столике около зеркала. Кабаков взял ее в дрожащие старческие руки, рассеянно пролистал страницы. Увидел свое имя.

Перед глазами внезапно поплыло, защемило сердце. Медленно оседая, он рухнул на стул, держась руками за левую сторону груди. Сквозь глохнущий и меркнущий свет и внезапно навалившуюся глухоту Кабаков различил отдаленный взрыв аплодисментов — конец второго действия. Яркий свет лампы потух в его глазах, и он, корчась от незнакомой сабельной боли, провалился в черную яму.