Лирическая медитация у позднего Лермонтова представлена также синкретическим жанром, наметившимся уже в 1830–1831 гг. и вобравшим в себя черты медитативной элегии, сатиры и инвективы, по типу «ямбов» О. Барбье («Смерть Поэта», «Кинжал», «Поэт», «Дума», «Не верь себе», «Как часто, пёстрою толпою окружён»). В «Последнем новоселье» этот жанр преобразован в политическую оду. В русской поэзии 40-х гг., где «Дума» Лермонтова получила особую популярность, название стихотворения приобрело оттенок жанрового обозначения — для рефлективных стихов о современном поколении, ни структурно, ни тематически не связанных с традицией рылеевских дум. Среди медитаций Лермонтова выделяются также образцы романсного типа («Тучи», «Отчего», «И скучно, и грустно» «Выхожу один я на дорогу», «Нет, не тебя так пылко я люблю»).

Особняком в поэзии Лермонтова стоит лирическое стихотворение программно-декларативного характера, построенное как драматическая сцена («Журналист, читатель и писатель»).

Позднее творчество Лермонтова характеризуется, таким образом, все развивающейся тенденцией к стиранию жанровых границ и созданию своеобразных синтетических жанровых форм. Установка на «прозаизацию» лирики, освобождение от традиционных «поэтизмов», упрощение внешних особенностей формы и т. д. стоят в прямой связи с усиленной работой Лермонтова над созданием большой прозаической формы и шире — с эволюцией русской литературы в целом, в том числе с процессом вытеснения поэзии прозой. Вместе с тем в творчестве Лермонтова этот процесс носит особый характер, так как его роман («Герой нашего времени») испытывает сильное воздействие не только эпической, но и собственной лирической поэзии, что находит прямое подтверждение в его стилистике (см. Проза, Русская литература XIX века).

Литература

Фишер 1914: 221–236; Эйхенбаум 1924б: 196–206; Максимов 1959:31–103; 29–32, 83,101–126; Эйхенбаум 1961: Турбин 1978:142,147–149, 204–209, 289–359; Розанов 1942:151–159,

«Жена севера» («Покрыта таинств легкой сеткой»), раннее стихотворение Лермонтова (1829), мифологическая аллегория, в основе которой лежит якобы существовавшее древнее предание о таинственной женщине, предмете суеверного поклонения «финнов»; взгляд этой женщины считался смертельным («Кто зрел ее, тот умирал»), и смотреть на нее могли только скальды (поэты), посвящавшие ей свои вдохновения. Лирический сюжет стихотворения, по-видимому, принадлежит самому Лермонтову, хотя отдельные элементы его находят себе аналогии в литературе, в том числе по истории и мифологии скандинавских народов. Стихотворение отражает увлечение юного Лермонтова оссианическими (см. Оссиан) и шире — «северными» мотивами, что сказалось и в его ранних поэмах; вслед за старшими современниками (Е. А. Баратынский и др.) Лермонтов свободно объединяет разнородные культурные комплексы (скандинавский, финский, «оссианический»), создавая условный «северный» колорит.

Центральный образ стихотворения — прекрасная женщина с чертами демонизма, окруженная суеверной легендой, — по-видимому, навеян стихотворением А. С. Пушкина «Портрет», посвященным А. Ф. Закревской (опубл. 1829); в русской поэтической традиции (Пушкин, «Бал» Баратынского, 1828) Закревская послужила прототипом «вакханки», обуреваемой страстями и дерзко нарушающей законы света. К «Портрету» восходит и парафраза «жена севера», хотя в поэтической концепции «Портрета» героиня противопоставлена холодным северянкам как неистово-страстное «южное» начало, и самый облик ее конкретизирован иначе, нежели у Лермонтова. Романтический образ прекрасной губительницы в разных вариантах прослеживается в ранних сочинениях Лермонтова и получает закрепление в позднем творчестве («Тамара»).

Автограф: ИРЛИ. Тетр. II; копия (без разночтений): ИРЛИ. Тетр. XX. Впервые: Соч. под ред. Висковатого 1:46. Датируется по положению в тетради.

Литература

Удодов 1973: 167–168; Шарыпкин Д.М. Скандинавская тема в русской романтической литературе (1825–1840) //Эпоха романтизма. Л., 1975. С. 170–177.

«Журналист, читатель и писатель», одна ИЗ важнейших литературно-общественных поэтических деклараций позднего Лермонтова: написана на Арсенальной гауптвахте 20 марта 1840 г. (помета в копии, сделанной В. А. Соллогубом) во время ареста за дуэль с Э. Барантом; 12 апреля (до освобождения Лермонтова) стихотворение вышло в свет в «Отечественных записках».

Жанровым образцом стихотворения в значительной мере послужил «Разговор книгопродавца с поэтом» А. С. Пушкина (1824), где впервые в русской литературе поставлена проблема положения поэзии в «коммерческий век». К 30-м гг. эта тема в поэтической форме декларативного «разговора» становится популярной (ср. «Журналист и злой дух» С. П. Шевырева, 1827; «Поэт и дух жизни» А. А. Башилова, 1836, и др.). Лермонтов дает свою интерпретацию темы, отличную от пушкинской. Видоизменяя жанровую форму (не диалог, а трилог), он возвращается к первоисточнику — «Прологу в театре» в «Фаусте» И. В. Гёте. Связь с Гёте отчасти подтверждается и эпиграфом, восходящим к его «Изречениям в стихах».

Существует несколько попыток установить прототипы действующих лиц стихотворения Лермонтова. Было обращено внимание на рисунок в его альбоме 1840–1841 гг., в точности повторяющий экспозиционную ремарку стихотворения; на нем изображены сам Лермонтов в позе Читателя и А. С. Хомяков в позе Писателя; предполагалось (Б. Эйхенбаум), что прототип Читателя — Лермонтов, а Писателя — Хомяков. По другой версии (Э. Герштейн), в Читателе изображен П. А. Вяземский. В Журналисте обычно находят черты Н. А. Полевого (Н. Мордовченко). В стихотворении, действительно, отразились наблюдения Лермонтова над конкретными лицами и фактами литературного быта (так, слова «войдите в наше положенье» — устное речение, распространенное в пушкинском кружке), — однако сама литературная ситуация обобщена и для характеристики персонажей отобраны типовые черты (Э. Найдич).

В стихотворении Лермонтова развертывается спор вокруг нескольких социальных и эстетических проблем, бывших предметом полемики в русской литературе и журналистике. В первом монологе Журналиста звучит мысль о поэтическом уединении как непременном условии вдохновенного творчества; мысль эта, затем развитая Писателем, приобретает, однако, в устах Журналиста тривиально-прагматическую форму и слегка окрашена иронией. В его монолог вкраплены реминисценции из Пушкина: «Ну, что вы пишете? нельзя ль / Узнать?» — парафраза из «Разговора…»;утверждение о благодетельности «изгнанья, заточенья» — из «Ответа анониму» Пушкина (1830). Таким образом, суждения Журналиста сближены с психологией Книгопродавца и «любителей искусств», которые в пушкинском понимании принадлежат к массовым потребителям поэзии (ср. также суждения Директора театра и отчасти Комического актера у Гёте).

В ответе Писателя уже намечается обоснование его поэтического молчания, пока только как нежелания следовать расхожим темам массовой романтической лирики: экзотическим «ориентальным» картинам («Восток и юг / Давно описаны, воспеты»), противопоставлению поэта и толпы («Толпу ругали все поэты»), устремленности к «небесному» («Все в небеса неслись душою») и т. д. Тема «массовой литературы» (журналистики) продолжается на ином уровне в диалоге

Читателя и Журналиста; в словах Читателя есть отзвуки полемик пушкинского круга и «Отечественных записок» против «торговой словесности» и консервативной прессы 30–40-х гг. («Библиотека для чтения», «Северная пчела», «Сын отечества» и др.). Так, ироническое определение журнала, который «страшно» брать в руки «без перчаток», — парафраза известного замечания Вяземского («Отрывок из письма к А.И. Г<отовцевой>», 1830), вызвавшего полемический отклик Полевого (Московский телеграф. 1830. № 1. С. 79); рассказы, где «над Москвой смеются / Или чиновников бранят», — вероятнее всего, нравоописательные очерки и повести Ф. В. Булгарина, которого упрекали в вымышленности общей картины «нравов» (ср.: «С кого они портреты пишут? / Где разговоры эти слышат?»). Нападки на «опечатки» и «виньетки» содержались в мелочно-придирчивой критике Полевого, где в недоброжелательном тоне говорилось и о Лермонтове.