Изменить стиль страницы

— Это вы, барон? Какой у вас вид! Вас очень потрясло это событие, не правда ли?

Он стоял передо мною, широко расставив ноги, руки засунув в карманы, с папиросой в зубах… В комнате, где лежит покойник, с папиросой в зубах… Воплощённая нечуткость — таким он стоял передо мною.

— Вы в первый раз стоите перед трупом? Не так ли? Вы счастливчик, барон! Эх вы, офицеры мирного времени!.. Я это сразу понял: вы ступаете так осторожно. Можете шагать твёрже, тут вы никого не разбудите.

Я молчал. Он бросил папиросу очень уверенным жестом в пепельницу, стоявшую в нескольких шагах от него на письменном столе, и сейчас же закурил другую.

— Я прибалтийский немец, вы это знаете? — продолжал он затем. — Родился в Митаве и участвовал в русско-японской войне.

— Цусима? — спросил я.

Не знаю, почему мне как раз пришло в голову название этой морской битвы. Я подумал, что он был, вероятно, инженером флота или чем-то в этом роде.

— Нет, Мунхо, — ответил он. — Вам доводилось об этом слышать?

Я покачал головою.

— Мунхо. Это не местность. Это река. Жёлтая вода между цепями холмов. Об этом лучше не вспоминать. Там они лежали однажды утром, пятьсот или больше, один подле другого, целая цепь стрелков с обожжёнными руками и жёлтыми, искажёнными лицами… Дьявольщина! Нет для этого другого слова.

— Мина? — спросил я.

— Токи высокого напряжения. Моя работа. Тысяча двести вольт. Подчас, когда мне вспоминается это, я говорю себе: что ж такое, Дальний Восток, две тысячи миль отсюда, пять лет прошло, в пыль и прах обратилось все то, что ты видел там. Никакие рассуждения не помогают. Такая вещь запечатлевается, такую вещь нельзя забыть.

Он молчал и выпускал дым папиросы в воздух красиво закруглёнными кольцами. Все, что касалось курения, приняло у него характер жонглёрского искусства.

— Теперь они собираются уничтожить войну, — продолжал он, помолчав немного. — Войну хотят они упразднить! Разве это поможет? Вот это, — он движением пальца указал на револьвер, — хотят уничтожить и все другое в этом роде. Какое же это спасение? Человеческая подлость останется, а она из всех орудий убийства самое смертоносное орудие.

«Зачем он говорит мне это? — спросил я себя в удивлении и беспокойстве. — Почему глядит на меня так странно? Уж не считает ли он меня виновным в самоубийстве Ойгена Бишофа?»

И я сказал тихо:

— Он добровольно покончил с собою.

— Вот как? Добровольно? — воскликнул инженер с испугавшей меня запальчивостью. — Вы в этом вполне уверены? Выслушайте меня, барон. Я первый проник в эту комнату. Дверь была заперта изнутри, я разбил окно, осколки ещё не убраны. Я видел его лицо, я был первый, увидевший его лицо. И я говорю вам: отчаяние, исказившее лица тех пятисот на реке Мунхо, которые во мраке взбегали на холм и знали, что в следующий миг прикоснутся к проволоке, это отчаяние было ничто по сравнению с тем, что выражало лицо Ойгена Бишофа. Он испытывал страх, безумный страх перед чем-то, что скрыто от нас. И чтобы спастись от этого страха, схватился за револьвер. Добровольно покончил с собою? Нет, барон! Ойгена Бишофа вогнали в смерть.

Он приподнял немного одеяло, закрывавшее мертвеца, и посмотрел на его застывшее лицо.

— Точно кнутом вогнали в смерть, — сказал он затем с глубоким волнением в голосе, которое не вязалось с его характером.

Я отвернулся. Я не мог смотреть в ту сторону.

— Вы думаете, стало быть, — сказал я, помолчав, и горло у меня было точно сдавлено, мне трудно было говорить, — если я вас правильно понял, вы думаете, что он об этом узнал, что это каким-то образом дошло до его слуха…

— Что? О чем вы говорите?

— Вы знаете, вероятно, что банкирский дом, где хранились его сбережения, обанкротился.

— Вот как? Представьте себе, я этого не знал. Я слышу об этом в первый раз… Нет, барон, не в этом разгадка. Страх, который выражало его лицо, был иного рода. Деньги? Нет, дело тут было не в деньгах. Вам надо было видеть его лицо — это объяснить невозможно. Когда я

проник в комнату, — продолжал он после паузы, — он мог ещё говорить. Произнёс он только несколько слов, я понял их, хотя это был скорее лепет, чем внятная речь…

Очень странные слова… Правда, в устах умирающего…

Он зашагал по комнате и покачал головою.

— Странные слова… Я, в сущности, знал его так мало. Так мало знает один человек о другом. Вы знали его лучше или, по крайней мере, дольше. Скажите мне, каково было его отношение к религии, я хочу сказать — к церкви? Считали вы его набожным человеком?

— Набожным? Он был суеверен, как большинство актёров. Суеверен в мелочах. Набожности в церковном смысле я у него никогда не замечал.

— Неужели это было все-таки его последней мыслью? Эта сказка для легковерных детей? — спросил инженер и пристально посмотрел на меня.

Я ничего не сказал, я не знал, о чем он говорит. Да он и не ждал, вероятно, ответа.

— Nevermind[4]! — сказал он самому себе, легко шевельнув рукою. — Тоже одна из тех вещей, которых мы никогда не постигнем.

Он взял револьвер со стола и взглянул на него с таким выражением, по которому видно было, что думает он о чем-то другом. Потом опять положил его на стол.

— Откуда у него взялось это оружие? — спросил я. — Это была его собственность?

Инженер вышел из своего забытья.

— Этот револьвер? Да, это его собственность. Он всегда носил его при себе, говорит Феликс. Когда он возвращался домой по ночам, ему приходилось идти полем и пустырями. Там много бродяг. Он боялся ночных встреч… Роковое значение имело именно то обстоятельство, что у него в кармане был заряженный револьвер. Прыжок из окна — это в данном случае не имело бы роковых последствий. Растяжение жилы, лёгкий вывих, а может быть, и того бы не случилось.

Он открыл окно и выглянул в сад. Несколько мгновений стоял он так, и ветер надувал и раскачивал оконные шторы. В саду шумели каштановые деревья. Бумаги на письменном столе шелестели, и опавший лист каштана, залетевший в комнату, бесшумно порхал по полу.

Инженер закрыл окно и опять повернулся ко мне.

— Он не был трусом. Поистине, трусом он не был. Справиться с ним было его убийце нелегко.

— Его убийце?

— Конечно. Его убийце. Он был загнан в смерть. Смотрите, вот здесь стоял он, а там — другой.

Он показал на то место стены, которое рассматривал при моем появлении.

— Они стояли друг против друга, — произнёс он мёдленно и смотрел при этом на меня. — Лицом к лицу, как на дуэли.

Я оцепенел, внимая тому, как он говорил об этом с уверенностью очевидца.

— Кого же, — спросил я, дрожа и снова чувствуя, что у меня стиснуло горло, — кого считаете вы убийцей?

Инженер молча посмотрел на меня, не сказал ни слова, медленно поднял плечи и опять их опустил.

— Вы все ещё здесь? — раздалось вдруг со стороны двери. — Отчего вы не уходите?

Я испуганно оглянулся. В дверях стоял доктор Горский и смотрел на меня.

— Уходите же! Ради Бога, скройтесь, скорее!

Уйти было поздно. В этом миг уже поздно было уйти.

За доктором появился брат Дины, отодвинул его в сторону и остановился передо мною.

Я посмотрел ему в лицо — как он похож был в этот миг на свою сестру! Тот же оригинальный овал лица, тот же своевольный очерк губ.

— Вы ещё здесь! — сказал он мне с ледяной учтивостью, жутко контрастировавшей со страстным возгласом доктора. — Я на это не рассчитывал. Тем лучше, мы можем сейчас объясниться.

вернуться

4

Пустяки! (англ.)