Изменить стиль страницы

Несколько слов о деньгах, чтобы после к этому не возвращаться. Большую часть своей жизни, после того как кончил учиться, я не владел никаким капиталом и жил на свое жалованье. Как-то в разговоре с Аленом 8 я упомянул о контрасте между буржуазным детством на старинный лад и моим теперешним положением буржуа «без запасов», как выразился бы Зигфрид; 9 я признался, что доволен таким положением дел или, лучше сказать, чувствую облегчение: мне не нужно заниматься денежными вопросами, я, подобно наемному рабочему, трачу то, что зарабатываю; но, при всем том, пользуюсь интеллектуальным капиталом, накопленным за годы учения. Ален ответил, что мне повезло дважды: я вырос в безопасности, какую дает обеспеченная семья, и я получил впоследствии лишь то наследство, какое достается каждому от его отца и матери, обозначаемое словом «быть», а не словом «иметь». Вероятно, мне не придется испытать страх впасть в нужду, который никогда не покидает тех, кто знал настоящую бедность; в то же время я не одержим навязчивым стремлением «не отстать от Джонсов», как говорят американцы.

Ален был прав. Когда я вернулся из Англии в 1944 году, у меня не было отложено ни единого су; но я без долгих размышлений отказался от кафедры социологии в университете Бордо, предложенной мне деканом, который обещал, что его коллеги примут меня единодушно. Позже я пожалел о своем отказе, задержавшем на десять лет мое возвращение в университет, но здесь проявились и мое легкомыслие (а значит, я поистине сын своего отца), и известная самоуверенность. Ведь, в конце концов, какая профессия, кроме преподавательской, открывалась передо мной? Журналистика, конечно. Но я не написал до войны ни одной газетной статьи, а в моих трудных для восприятия темных философских книгах отнюдь не обнаруживался особый дар автора передовиц.

Быть может, своим двусмысленным отношением к деньгам я обязан отцу. Но у меня есть перед ним еще один долг, по которому буду рассчитываться всю свою жизнь. Став кандидатом на пост преподавателя Эколь Нормаль 10, я знал, что обязан оправдать надежды отца, вознаградить его за прошлое. И всякий раз, как я сознавал или опасался, что моя жизнь не удалась, что я не совершу того, на что способен, я думал об отце. Казалось, жизнь наносила ему новое поражение: сын, который должен был исправить несправедливость, которому он доверил миссию, выбрал, подобно ему и из-за тех же недостатков характера, легкий путь неудачника. Причем мне это было менее простительно: если отец долго был счастлив, несмотря на жизненный крах, то я не был на это способен.

Несколько лет тому назад я получал в Иерусалиме звание доктора honoris causa 11 университета. Я забыл, что мне придется отвечать на похвальную речь израильского профессора. Накануне я читал лекцию в Институте Вейцмана. Утром, прежде чем сесть в машину и отправиться в Иерусалим, я наскоро набросал ответ. Одно из самых моих неподготовленных выступлений имело тем не менее исключительно теплый прием. Мои последние слова были посвящены отцу, для которого стали бы высшим счастьем мое избрание в Коллеж де Франс и докторская степень, присужденная Иерусалимским университетом. Мой друг Дан Авни, которого не забыли парижские журналисты, написал мне, что я преподал урок еврейства, отдав дань признательности отцу за полученные почести. Еврейства? Пожалуй, психоаналитику пришло бы в голову другое объяснение. В этом месте и в это мгновение я вспомнил о долге, обременявшем меня пятьдесят лет, — видимо, для того, чтобы увериться самому, что я наконец расплатился.

Я был типичным хорошим учеником. В версальский лицей я поступил сразу на второй год обучения, а до этого учительница мадемуазель Лаланд учила меня читать и писать; я ее помню только по письму, которое она мне прислала после моего избрания во Французскую академию. Частные уроки не подготовили меня до нужного уровня. Однако я довольно быстро нагнал других и с тех пор, особенно начиная с четвертого года, всегда претендовал на первое место, как будто оно принадлежало мне по праву. Короче говоря, я страдал повышенным самолюбием, о чем вспоминаю со стыдом.

Мне нравилось узнавать новое, и я учился с удовольствием. И все же, прежде чем я поступил в класс философии, не думаю, чтобы занятия очень увлекали меня. Латынь, греческий, математика, история, география — ничто не затрагивало мою внутреннюю жизнь, мои собственные интересы, не доставляло наслаждения. Велосипед (я мечтал стать чемпионом), ракетка (почему бы и не чемпионом по теннису?) больше грели мою душу, чем латынь или история. В театры, музеи, на концерты мы ходили реже, чем следовало, — вероятно, из-за того, что жили в Версале. Не обошлось без неизбежных уроков фортепиано; однако в целом я был — на пятнадцатом году жизни — первым в классе в лицее, уступающем парижским, с меньшим внешкольным культурным багажом, чем будущие студенты Эколь Нормаль. Я смог измерить свое отставание и пробелы в знаниях, когда поступил в дополнительный класс лицея Кондорсе (Condorcet).

Много ли я читал, помимо обязательных книг? Лет в одиннадцать — двенадцать, пожалуй. Вспоминаю «Войну и мир», князя Андрея, лежащего на земле, устремив глаза к небу. Не раз потом я надеялся снова пережить волнение, испытанное при первом чтении, но меня постигало разочарование. Я ждал слишком многого от этого места в книге, и поэтому оно теряло свою колдовскую силу. Впрочем, со мной это бывало часто: тревожное ожидание всегда оставалось неудовлетворенным Так, диалоги Горация и Куриация 12, которые я декламировал наедине с собой, уносили меня в некий возвышенный мир. За несколько дней до представления трагедии в Комеди Франсез (Comédie-Françaize) 13 я предвкушал радость, которой меня переполнят голоса актеров. Я увижу, услышу героев, чьи реплики не уставал повторять: «…Ты — отныне мне чужой». — «А мне ты все же свой…» 14. Чуда не произошло. Виновата ли в этом режиссура или актеры (помнится, играли Поль Муне и Эсканд 15)?.. Не думаю. Значительно позже я прочел Пруста и понял, как банально мое разочарование: совершенные мгновения нельзя пережить по заказу. Некоторые из них мне подарило «В поисках утраченного времени», но я не решаюсь перечитать любимые места, боясь не обрести вновь эти совершенные мгновения или, хуже того, испортить воспоминание о них.

Помимо романов — от «Трех мушкетеров» до «Войны и мира», — которые я проглотил еще ребенком, я обнаружил в отцовской библиотеке или, вернее, в закрытых шкафах под книжными полками книги, листовки, газеты, посвященные делу Дрейфуса, «Я обвиняю» («J’accuse»), брошюру Жореса 16. Я погрузился в Дело, не замечая, что речь идет о пересмотре отношения к евреям и их статуса во Франции. Тогда шла война, и мои родные разделяли общую патриотическую страсть. Говоря «страсть», я не преувеличиваю. Родители, дядья и тетки отдали государству свое золото. Отец, которому к моменту объявления войны исполнилось сорок три, был мобилизован в территориальные войска и пробыл несколько месяцев в казармах Туля. Зимой 1914/15 года его демобилизовали, и он вернулся к своей обычной деятельности. Я вспоминаю с некоторым чувством стыда о своем равнодушии к несчастьям других, к ужасу окопов. Было ли это в самом деле равнодушием? Да, в том смысле, что моя учеба и мои спортивные развлечения — катание на коньках на канале Версальского парка — трогали меня больше официальных коммюнике или того, о чем рассказывали газеты. Я записался в Колониальную морскую лигу 17, потому что нас к этому призывали учителя. Это был абсолютно естественный патриотический поступок. Я не задавал себе вопросов по поводу колоний и цивилизаторской миссии Франции и в сочинении, которое каждый школьник должен был написать о предпочитаемой профессии, воспел величие «маленького капитана» 18.