Изменить стиль страницы

Я никогда не считал, что публикация «Алжирской трагедии» потребовала необычайного мужества. Физический риск? Весьма незначительный, несмотря на одно или два письма, извещавших меня о том, что я осужден тайным трибуналом «общественного спасения». Моральный или политический риск? Он не существовал, поскольку большинство в интеллектуальных и политических кругах подписывалось под доводами и заключениями, которые я ясно, черным по белому, излагал.

Опасность, которой я себя подвергал, мне пришлось испытать на опыте. Это произошло в зале на улице Мадам, предназначенном для дискуссий интеллектуалов-католиков. Морис Шуман, Эдмон Мишле должны были выступать после меня. В течение нескольких минут я мог говорить в относительной тишине. Затем мало-помалу меня стали прерывать со всех сторон. «Расскажите мне о Мелузе» (в этой алжирской деревне ФНО устроил побоище), — повторял слащавым голосом один из тех, кто прерывал мою речь. Я сделал ошибку, когда, выйдя из себя, ответил ему: «И с нашей стороны совершалось то, чем мы не гордимся». Эти слова оказались спичкой, брошенной в пороховую бочку. Поднявшись с места, М. Шуман зарычал: «Я не позволю оскорблять французских офицеров». И оказался победителем, ибо его поддержало аплодисментами большинство присутствовавших. Э. Мишле выдержал испытание отнюдь не лучше меня. По окончании собрания полицейские посоветовали мне остаться на несколько минут в помещении; снаружи собралась кучка разъяренных людей, вероятно, не для того, чтобы меня избить, но для того, чтобы еще более меня унизить, дать выход своему гневу. Жан-Люк Пароди остался с Сюзанной и мною, желая нас защитить. Жан и Лоранс де Бурбон-Бюссе деликатно выразили свое сожаление по поводу тона, взятого М. Шуманом. Амруш, находившийся в зале, на следующий день прислал мне открытку, в которой резко осуждал последнего и безоговорочно меня поддерживал: «Как же не согласиться с вашей аргументацией? Вы понимаете, я высказываюсь не как алжирец, а как интеллектуал, заботящийся о логике и верности истине, а это единственные достоинства, которые необходимо требовать от интеллектуала. В вашем случае к ним добавляется также мужество. Что дает мне возможность снова засвидетельствовать вам свои очень давние симпатию и восхищение. Справедливость есть милосердие ума».

Значительно позже, в «Gaullo regnante» («Деголлево царствование»), когда Алжир уже стал независимым, я напомнил Морису Шуману о вечере на улице Мадам. В глубине душе я не был к нему столь строг, как Амруш. Мне была известна его неспособность сопротивляться искушению поораторствовать и то, как ему кружит голову аудитория, подчиняющая себе, тогда как он, опьяненный иллюзией, считает, что овладел слушателями. Шуман ответил мне: «Зачем я стал бы говорить об алжирской независимости, если Четвертая республика была неспособна это дело осуществить?» Решительно, я не годился для политики. Он охотно допустил, что для превращения независимости Алжира из возможности в реальность необходима была инициатива нескольких людей, решившихся сломить стену молчания. На тех, кто пишет и пользуется определенной известностью, лежит ответственность. Их слово оказывает влияние, пусть и незначительное. Именно поэтому я спрашивал себя, следует ли мне говорить или молчать. Возвещать, что французы первыми устанут от безвыходной войны, означало укреплять дух неприятеля и ослаблять наш дух. Если бы я верил, что французский Алжир отвечает национальным интересам, что он способен удовлетворить алжирцев-патриотов и, наконец, что он осуществим, то не опубликовал бы «Алжирскую трагедию». Выводы из моего анализа казались мне несомненными, насколько могут быть таковыми политические суждения в этом грешном мире. Один алжирец, лейтенант французской армии, нашел именно те слова, которые могли тронуть мое сердце: «Кое-кто полагает, что ваши доводы, внушенные вашей проницательностью и вашей нравственной цельностью, укрепляют наше алжирское дело. И что поэтому вы не имеете права их высказывать. Какое заблуждение! Как жаль, что французы, похожие на вас, находятся в меньшинстве… Я очень хотел бы, чтобы вы не оскорбили меня предположением, будто я могу вообразить вас пособником нашего национализма».

Брошюра произвела определенный шум; идея «ухода» более не была под запретом в салонах и в колонном зале 217. Наша дорогая Жанна Александр ошиблась, когда в восторге заявила, вдохновленная дружеским чувством: «Я сразу же сказала себе: это сравнимо с „Я обвиняю“ Золя. Люди, с которыми мне довелось говорить об этой близости, единодушно признавали ее совершенную очевидность». Нет, сравнение не годилось. Золя восставал против страстей, необузданных и слепых. А страстное желание видеть Алжир французским пронизывали сомнения. «Алжирскую трагедию» обсуждали в офицерских столовых. Не все полковники шли за доктринерами подрывной войны, не все верили в то, что с помощью каких-то психологических методов можно было бы обратить алжирцев в патриотов Франции. Сама Жанна Александр констатировала, что через несколько месяцев шум утих. Между тем брошюра не осталась незамеченной за рубежом. Дж. Ф. Кеннеди процитировал меня в Сенате; журнал «Экономист» («Economist») в своей передовой статье увидел в занятой мною позиции симптом какого-то изменения в общественном мнении. По прошествии времени я задаю себе вопросы. Брошюра сняла с меня обвинение — абсурдное, но распространенное — в конформизме. Однако она не смыла с меня другое пятно: я по-прежнему оставался бездушной счетной машиной и человеком леденящего ума. Никогда я не считал пристойным отвечать на такие суждения. На следующий день после собрания на улице Мадам Анри Биро написал мне прекрасное письмо, некоторые фразы которого, надеюсь, не совсем неверны: «Братство без громких слов, стремящееся более всего оградить от несчастий тех, кого любишь… написать „Алжирскую трагедию“, чтобы как можно меньше французов и мусульман гибли бесцельно в этой войне, в которой победа невозможна…» Так я оправдывал перед самим собой мое выступление; теперь же я спрашиваю себя, принесло ли оно успех. Чувство неудовлетворенности того, кто хотел бы действовать пером.

Летом 1958 года, сразу же после возвращения генерала де Голля к власти, я получил докторскую степень honoris causa в Гарвардском университете и был приглашен сделать один из двух докладов по случаю Commencement Day, Актового дня (с другим докладом должен был выступить американский госсекретарь по обороне Нейл Мак-Элрой). Падение Четвертой республики было вызвано, по всей видимости, опасением дипломатического Дьенбьенфу. Толпы, взявшие штурмом «Резиденцию», помещения французского губернатора в городе Алжире, кричали на всех перекрестках: «французский Алжир»; демонстрации французско-мусульманского братства — некоторые из них были искренними — создали на несколько дней или несколько недель иллюзию, что те, кто верил, одержали победу над теми, кто рассчитывал. Лично я ни один миг не колебался. Но в Гарварде мне не представлялось приемлемым воспроизводить аргументацию моей брошюры и разоблачать перед аудиторией, не слишком симпатизировавшей Франции, ослепление моих соотечественников, их склонность относить исключительно на счет Четвертой республики алжирское восстание, неотделимое от исторического процесса, не оставившего в стороне ни одну колонию ни одной европейской метрополии. Отрывки из моего доклада, переданные агентством АФП, заставили подумать, что я изменил свое мнение и присоединялся к народному и национальному взрыву 1958 года или подчинился ему. Чтобы поставить все на свое место и избежать распространения легенды о перемене веры, вызванной оппортунизмом, я опубликовал в «Свободной трибуне» газеты «Монд» обширные пассажи из моего доклада, а главное, издал еще одну брошюру, более проработанную, — «Алжир и Республика» («L’Algérie et la Republique»).

В 1957 году, будучи гостем Канадского (французского) института по общественным делам, я встретился с целым поколением политических деятелей, которые в большинстве своем и сегодня играют первые роли, — с Ж. Лесажем (человеком тихой революции), Р. Левеком, П. Э. Трюдо, выглядевшим совершенным плейбоем за рулем своего «ягуара», если память мне не изменяет. Из Канады я приехал в Гарвардский университет по его приглашению и прочел там три лекции, которые в расширенном виде составили книгу «Незыблемая и переменчивая», она вышла в свет в 1958 году, уже после исчезновения Четвертой республики. В том же 1957/58 учебном году мои открытые лекции были посвящены политическим режимам индустриальных обществ. Этот курс был опубликован через десять лет, но он сохранил печать — которую я не хотел стирать — событий 1958 года. Название одной из глав — «Шелковая нить и лезвие меча» («Fil de soie et fil de l’épée») — отсылало читателя к выражениям, соответственно, Гульельмо Ферреро и генерала де Голля 218.