Изменить стиль страницы

Эссе Мерло-Понти, опубликованное в 1947 году, тогда меня задело или, лучше сказать, возмутило. Поводом к написанию его и его темой являлись московские судебные процессы, такие, какими их описывал Кёстлер в книге «Ноль и бесконечность» («Le Zéro et l’Infini») 196. В изображении Мерло-Понти стиралась грань между Рубашовым и Бухариным, а последний становился экзистенциалистом. Я никогда не мог прочесть без раздражения следующие строки эссе: «Стенографический отчет о московских дебатах заключает в себе столько же „экзистенциализма“ — в смысле парадокса, разногласия, тревоги и решимости, — сколько его содержится во всех произведениях Кёстлера». Забавно, судебные процессы называются дебатами, как если бы Вышинский и Бухарин обсуждали, подобно профессорам философии, долю необходимости и случайности, рациональности и воли случая в ходе истории. Автор и читатель в конце концов забывают, что процессы заранее сфабрикованы, что роли заранее распределены, что все — и судьи, и обвиняемые — произносят речи, предварительно написанные. Я чувствовал себя похожим на деревенского простака-правдолюба, естественную реакцию которого выразил Н. С. Хрущев в своем знаменитом докладе на XX съезде: «Почему обвиняемые признались в преступлениях, которых не совершали, если их не пытали?» Может быть, Мерло-Понти знал, почему, но, быть может, этот философ считал, что данные материальные элементы никоим образом не уменьшают интерес к дебатам об ответственности оппозиционера.

Книга коробила меня еще и тем, что в ней опровергался без устали и без пользы тезис, против которого оппоненты в споре и не выступали. Мерло-Понти отвергал манихейство антикоммунистической пропаганды. По каждую сторону существует насилие; свободный, или либеральный мир не противостоит миру коммунистическому, как истина противостоит лжи, закон — насилию, уважение к убеждениям — пропаганде. Допустим, но если мы согласились с идеей, что все битвы в той или иной степени сомнительны, то должны различать эти степени. Если в любой внешней политике содержится в какой-то мере лукавство и насилие, то отсюда не следует, что нет морального различия между политикой Гитлера или Сталина, с одной стороны, и политикой Рузвельта или Черчилля — с другой. И когда Мерло-Понти пишет, как если бы речь шла об очевидной истине, что «духовная и материальная цивилизация Англии предполагает эксплуатацию колоний», то он легко выносит решение по делу, еще открытому. Англия утратила свою империю, не утратив духовной цивилизации. Уважение к закону служит при необходимости для оправдания полицейских репрессий против забастовок в Америке, но, конечно, не для «расширения американской империи на Среднем Востоке».

Точно так же я легко соглашался с тем, что благодаря переплетению рациональности и случайности индивиды, очевидно, сохраняют широкое пространство для решений, а История может затем опровергнуть их, если не осудить. Иногда авторы не узнают в следствиях их причину — собственные действия. Их оппозиция установленной власти ретроспективно представляется изменой, если эта оппозиция способствовала вражескому делу. Однако меня поражала не сама эта диалектика, в конечном счете банальная. Всякий оппозиционер может post eventum показаться предателем. Но о любом историческом решении следует судить с учетом момента, контекста его принятия; и хотя историк имеет право, обязан принимать во внимание невольные и непредсказуемые последствия какого-либо решения, но их нельзя превращать в основание для суждения моралиста и еще менее — для вынесения судебного приговора.

Наконец, философия истории Мерло-Понти мне представлялась, с одной стороны, классической (рациональность и случай), а с другой — почти ребяческой. Он писал: «Рассматриваемый вблизи, марксизм не является некой гипотезой, замещаемой завтра какой-либо иной, это простое изложение условий, без которых не будет ни человечества в смысле взаимоотношения людей, ни рациональности в истории, это Философия истории, и отказываться от нее — значит ставить крест на историческом Разуме. После этого останутся лишь мечтания и авантюры».

Некоммунистическая или выжидательная позиция Мерло-Понти основывалась на сомнении: «Строительство социалистических основ экономики сопровождается регрессией пролетарской идеологии, и по причинам, связанным с ходом вещей, — революцией в единственной стране, революционной стагнацией и загниванием истории в остальном мире — СССР не являет собой восхождение к великому празднику истории пролетариата, как определил его Маркс». Он шел еще дальше: «Может быть, и имеется какая-то диалектика, но — с точки зрения Бога, которому ведом смысл всемирной истории. Человек, заключенный в рамки своего времени… не видит во властвующем пролетарии „всемирно-исторического человека“…»

Рассмотренная в обратном переводе на обычный язык, мысль Мерло-Понти не обнаруживает избытка проницательности. Экономическая база социализма строилась в шуме и ярости; общечеловек, властвующий пролетариат заставлял себя ждать. Если бы История окончательно опровергла марксизм, то исторический Разум исчез бы вместе с ним. Оставались бы лишь мощь одних и покорность других: «Рассматриваемые в перспективе этой единственной философии, „исторические мудрости“ предстают как неудачи». Но сколько же времени надо ждать и, по примеру теологов, верить в Судный день, в неведомое будущее?

Через несколько лет Морису Мерло-Понти надоело ожидать гармонии между действительной историей и марксистским взглядом. Агрессия Северной Кореи привела его к пересмотру диагноза, поставленного современной обстановке. Я попытаюсь составить резюме самокритики, которой Мерло-Понти честно себя подверг.

Главный его упрек в свой собственный адрес касался одной из идей, которые я жестче всего критиковал, а именно — об абсолютной ценности, приписываемой марксизму как образцовой философии истории, единственно способной придать смысл человеческому становлению, так сказать, сверхисторическому критерию, поскольку «при сравнении с марксизмом все исторические мудрости предстают как неудачи». Однако Мерло-Понти обнаруживает, что сам его предыдущий подход не согласуется с марксизмом. Как оставить за ним истинность в отрицании и не признавать за ним истинность в действии, не выходя за рамки, установленные им самим? «Говорить, как мы это делали, что марксизм остается истинным в качестве критики или отрицания, не будучи истинным в качестве действия или в позитивном смысле, означало ставить себя вне действия и в особенности — вне марксизма, оправдывать его доводами, из него не вытекающими, и в конечном счете порождать двусмысленность». Нельзя оставлять критику и отказываться от действия: «Таким образом, совершенно невозможно разрубать марксизм на две части, признавать его истинность в том, что он отрицает, и неистинность — в том, что он утверждает, ибо конкретно, в его способе отрицать, уже содержится его способ утверждать». Затем следует заключительная исповедь. Он напоминает о страницах, на которых отождествлял возможное поражение марксизма с поражением самой философии истории, и оценивает свой вчерашний марксизм в следующих словах: «Этот марксизм, сохраняющий истинность, что бы он ни делал, обходящийся без проверки опытом и доказательств, — не философия истории, это переодетый Кант, и именно Канта мы снова нашли в конечном счете в концепте революций как абсолютного действия». Мне понятно, в каком смысле Мерло-Понти ретроспективно оценивает как кантианскую свою вчерашнюю философию, соотносившую историю с абсолютом — пролетариатом в качестве всеобщего класса, истины в действии; но сам Кант, в своей философии истории, в Идее Разума, не совершил ошибок, подобных ошибкам Мерло-Понти в книге «Гуманизм и террор».

Отказавшись от идеи пролетариата-абсолюта, Мерло-Понти возвращался к достаточно классическим социологическим положениям. Любая революция упраздняет какой-то правящий класс и ставит на его место другой класс. Демократия для народа, которая одновременно была бы диктатурой, обращенной вовне, против врагов народа, — это лишь умозрительная идея. Поскольку трудно найти путь между социал-демократией и диктатурой пролетариата, то «любая революция находится в пространстве относительности, и существуют лишь прогрессивные изменения». «Революции свойственно считать себя абсолютной и таковой не являться именно потому, что она верит в эту свою абсолютность». «Чувствует ли себя сегодня чешский пролетариат счастливее, чем до войны?»