Началось это съ музыки, она прекрасно играла на фортепіано. И какъ мы всѣ страдаемъ отъ скуки и спасаемся, какъ умѣемъ, она спасалась музыкой. Пріѣхалъ[129] нѣкто Трухачевской,[130] скрипачъ. Вы думаете, что вы все поняли? Нѣтъ, вы ничего не поняли. Если вы видѣли, какъ умираютъ люди, вы все таки ничего не знаете о томъ, какъ онъ умиралъ, тотъ кто умиралъ. Надо, чтобъ онъ разсказалъ. Вотъ я и разскажу, да, разскажу все. Вы слушаете?
Лицо стало совсѣмъ другое, глаза жалкіе, совсѣмъ чужіе, носу почти нѣтъ, и усы и борода поднялись къ самымъ глазамъ, а ротъ сталъ огромный, страшный.
— Надо вамъ сказать, что такое было за существо моя жена. Утонченная, съ маленькими руками, ногами, съ правильнымъ носомъ, граціозными движеніями, всегда элегантная и грубая, глупая и невѣжественная до послѣдней степени и вмѣстѣ съ тѣмъ наивная, добрая и честная. Ну, да этого разсказать нельзя, надо было все пережить, какъ я пережилъ. Она была чистая отъ природы, кокетство дѣвичье давно забыто; по немъ ужъ прошло 12 лѣтъ материнской жизни, но безсознательной, нечаянной.
Да, это нельзя такъ разсказывать. Ну вотъ. Сидимъ мы дома одни. Обычный ходъ жизни: встали, напились кофею вмѣстѣ, не побранились, но пошпынялись изъ за пустяковъ. Трудъ привычный — хорошо, но праздность привычная — это мука. Ранней было осенью. Мы зажились въ городѣ. Я не признавался въ этомъ, но мнѣ было невыносимо скучно. Хуже даже: странное дѣло, жена мнѣ прискучила, со мной начало случаться то, чего не было со времени моей женитьбы: я сталъ смотрѣть на женщинъ какъ на женщинъ; я сталъ оглядываться на нихъ и самъ злился на себя и, странное дѣло, на нее за это. Былъ періодъ полнаго охлажденія. Она, милая, ничего не видѣла, не знала этаго. Она просто жила, удовлетворяясь тѣми мелкими заботами жизни, которыя не казались ей мелкими, — она одѣвалась, играла, ѣздила въ гости и принимала гостей, смотрѣла за дѣтьми, училась вязать что то новое, модное. У ней все было просто, твердо, низменно и правдиво. Разъ я вернулся домой со скуки [изъ] клуба. Она сидѣла за столомъ въ гостиной съ меньшей дочерью и учила ее вязать, тетушка раскладывала пасьянсъ. Она спросила, гдѣ я былъ, попросила лошадей на завтра и послѣ всего, когда ужъ я сталъ уходить, вернула меня.
— Ахъ да,[131] пріѣзжалъ Трухачевъ. Я не приняла его.
Трухачевъ былъ одинъ изъ трехъ сыновей сосѣда моего отца, разорившагося, важничавшаго и всегда говорившаго по французски барина. Мальчики ѣздили къ намъ, потомъ я ихъ потерялъ изъ вида; одинъ какія то аферы дѣлалъ, женился на богатой, гадости какія то дѣлалъ и сгинулъ какъ то. Второй былъ пьяница, билъ квартальныхъ, его или онъ кого то высѣкъ. Ну, однимъ словомъ пропащіе, самаго низкаго и круга, и воспитанья, и взгляда люди. Третій оказался большой талантъ музыкальный. Его крестная мать — богачка отдала его въ консерваторію въ Парижъ, и тамъ онъ пошелъ очень хорошо и въ Европѣ игралъ въ концертахъ на водахъ. Всѣ три были красивые брюнеты съ чѣмъ то еврейскимъ въ типѣ. Я и этаго потерялъ изъ вида. И вотъ онъ явился. Жена была рада послушать его и поиграть съ нимъ. Она игрывала съ наемнымъ скрипачемъ. На другое утро Трухачевъ этотъ явился. Съ трудомъ я могъ узнать черты мальчика, такъ они заросли всѣмъ прожитымъ. И прожитое было не чисто, что то влажное, жирное, нечистое, какъ бы смазанъ онъ саломъ. Особенно влажные глаза, но то, что женщины называютъ не дуренъ, высокій, нескладный, слабый, но не уродливый. Задъ особенно развитъ, какъ у женщины. Очень приличный, этакой заискивающій, но безъ подлости и съ тѣмъ парижскимъ оттѣнкомъ во всемъ отъ ботинокъ до капулевской прически. Простота искусственная и веселость. Такая манера, знаете, про все говоритъ намеками и отрывками, какъ будто вы все это знаете. Были мы когда то на ты. Онъ, вѣрно, хотѣлъ, но я удержался, но ласково принялъ его, особенно для жены. И мысли объ опасности его для жены у меня не было — такъ онъ казался мнѣ ничтоженъ.
— Пріѣзжайте вечеромъ, привозите скрипку.
— Ахъ, я очень радъ.
— Жена славно играетъ, по настоящему хорошо.
И дѣйствительно, я часто удивлялся, откуда у ней это бралось, эта точность, даже сила и выраженіе въ ея маленькихъ, пухленькихъ, красивыхъ рукахъ и съ ея спокойнымъ, тихимъ, красивымъ лицомъ. Я представилъ его женѣ. Онъ поговорилъ о музыкѣ. Онъ уѣхалъ. Вечеромъ играли, несовсѣмъ ладилось, не было тѣхъ нотъ. Но игралъ онъ отлично и былъ въ восхищеніи отъ игры жены. Она оживилась, раскраснѣлась. На той же недѣлѣ онъ у насъ обѣдалъ, два раза, и одинъ день вечеромъ; кое кто былъ, пріятельницы жены. Они играли. И играли удивительно. Я ужасно любилъ музыку. Теперь я ненавижу ее, не потому что она связывается съ нимъ, а потому что она и прелесть и мерзость. Играли они 2-й разъ сонату Бетховена, посвященную Крейцеру. Какая ужасная вещь это 1-е аллегро. Никогда я не видѣлъ жену такою, какою она была въ этотъ вечеръ. Эти блестящіе глаза, эта строгость, значительность выраженія, пока она играла, и эта совершенная растаянность какая то, слабая, жалкая и блуждающая улыбка. Одно, что я замѣтилъ, — она почти не смотрѣла на него.
Черезъ два дня у меня былъ съѣздъ мировыхъ судей, да и скука, я поѣхалъ въ уѣздъ. Поѣхалъ спокойный, безъ[132] сомнѣній. Были, какъ всегда, мысли ревнивыя, но я отгонялъ ихъ, не позволяя себѣ оскорблять ее и, главное, себя. Хитрыми подходами однако (не выдавая себя), я далъ почувствовать, что безъ меня не нужно звать Т[рухачева]. Я уѣхалъ. Тамъ на своей скучной квартирѣ я получилъ одно письмо, въ которомъ она пишетъ мнѣ, что тетка хотѣла непремѣнно слышать Т[рухачева] и привезла его, и они опять играли. Въ письмѣ я замѣтилъ осторожность при упоминаніи Т[рухачева] и изысканную простоту. Но я легъ въ постель совершенно спокойный. Мнѣ всегда долго не спалось на новомъ мѣстѣ, но тутъ я заснулъ сейчасъ же. И какъ это бываетъ, знаете, вдругъ толчекъ электрическій, и просыпаешься. Такъ я проснулся и проснулся съ мыслью о женѣ и о Т[рухачевѣ] и о томъ, что все кончено. Ужасъ, презрѣніе, злоба стиснули мнѣ сердце, но я сталъ образумливать себя. Ничего нѣтъ, не было, нѣтъ никакихъ основаній. И какъ я могу такъ унижать ее и себя, себя главное, предполагая такіе ужасы. Молодой человѣкъ ничтожный, что то въ родѣ наемнаго скрипача, извѣстный за дряннаго мальчика, и вдругъ женщина высокаго относительно положенія, мать семейства, моя жена. Что за нелѣпость! — представлялось мнѣ съ одной нашей свѣтской стороны нашей привычной, закоренѣлой лжи, которую я считалъ правдой и которой хотѣлъ вѣрить. С другой же стороны представилось самое простое, ясное: то самое, во имя чего я женился на своей женѣ, то самое, что мнѣ въ ней нужно, то самое нужно и другимъ и этому[133] музыканту. Онъ человѣкъ не женатый, не только безъ правилъ, но, очевидно, съ правилами о томъ, чтобы пользоваться тѣми удовольствіями, которыя представляются. И между ними связь самой утонченной похоти чувства. Его ничто удержать не можетъ, все привлекаетъ, напротивъ. Она? Она тайна, какъ была, такъ и есть. Я не знаю ея. Это говорилъ здравый смыслъ, но я считалъ, что это ложь, которая мнѣ подсказываетъ унизительное чувство ревности. Я старался заглушить этотъ голосъ, но не могъ. Мало того, что здравый смыслъ мнѣ говорилъ, что это должно быть, во мнѣ возникало какое-то несомнѣнное сознаніе того, что это навѣрное есть. Только теперь я вспомнилъ тотъ вечеръ, когда они играли Крейцерову сонату, и ихъ лица. «Какъ я могъ уѣхать? — говорилъ я себѣ, вспоминая ихъ лица, — развѣ не ясно было, что между ними все совершилось въ этотъ вечеръ, и развѣ не видно было, что не только между ними не было ужъ никакой преграды, но что они оба, главное она, испытывали нѣкоторый стыдъ послѣ того, что случилось съ ними?» Они рѣдко смотрѣли другъ на друга. Но за ужиномъ, когда онъ наливалъ ей воды, какъ они взглянули другъ на друга и чуть улыбнулись! Да, все кончено. Но нѣтъ, это что то нашло на меня. И страшно страдая, я не заснулъ всю ночь. На утро я кое какъ покончилъ дѣла, которыя бросилъ, и уѣхалъ.