Ох, какое это ужасное чувство — ревность! Я не говорю о той настоящей ревности, которая имеет хоть какое-нибудь основание: эта ревность настоящая мучительна, но она имеет и обещает исход; но я говорю о той бессознательной ревности, которая неизбежно сопутствует всякому безнравственному супружеству и которая, не имея причины, не имеет и конца. То — нарыв зубной, а это — один зуб болит своей костяной неподвижной болью день, ночь и опять день, ночь, и так без конца. Ревность эта ужасна, именно ужасна. Ревность это такая: молодой мужчина говорит с женой, улыбаясь смотрит на нее и, как мне кажется, оглядывает ее тело. Как он смеет думать про нее, думать про возможность романа с ней! И как она, видя это, может переносить это? Но она не только переносит, она, видимо, очень довольна. Даже я вижу, что она для него делает то, что она делает. И в душе поднимается такая ненависть к ней, что всякое слово, всякий жест ее — противен. Она замечает это и не знает, что ей делать, и начинает делать вид равнодушного оживления. А! я страдаю, а ей это-то и весело, она очень довольна! И ненависть удесятеряется, но не смеешь дать ей хода, потому что в глубине души знаешь, что настоящих поводов нет. И сидишь, притворяешься равнодушным, напускаешь на себя особенное внимание и учтивость к нему. Потом сам на себя сердишься и хочешь выдти из комнаты и оставить их одних и, действительно, выходишь. Но стоит выдти, и тебя охватывает ужас о том, чтò там без тебя делается. Входишь опять, придумывая предлог, а иногда не входишь, а останавливаешься у двери и подслушиваешь. Как она может так унижать себя и меня, ставя — кого же? — меня в такое подлое положение подозренья, подслушиванья! О мерзкая! О животное гадкое! А онъ, онъ! Онъ что ж? Он то, что все мужчины, что был я, когда не был женат. Ему это удовольствие. Он даже улыбается, глядя на меня, как будто говорит: «что же делать! теперь мой черед». Ужасно это чувство! Ядовитость этого чувства ужасна: стоило мне излить это чувство хоть раз на какого-нибудь человека, стоило раз заподозрить человека в замыслах на мою жену, и уже навеки этот человек был для меня испорчен, точно серной кислотой облит. Стоило мне хоть раз приревновать человека, и уже никогда я не мог восстановить к нему простых человеческих отношений. Навеки уж у меня с ним бегают мальчики в глазах, когда мы глядим друг на друга.

Жену же, которую я много и много раз обливал этой серной кислотой, этой ревнивой ненавистью, я уже всю изуродовал. В период этой моей безосновательной ревности к ней я всю ее развенчал, испозорив в моем воображении. Я придумывал все самые невозможные плутни с ее стороны. Я подозревал ее в том, что, совестно сказать, что она, как эта царица «Тысячи и одной ночи», изменяет мне с рабом почти на моих глазах, смеясь надо мною. Так что во всякий новый прилив ревности (я все говорю о безосновательной ревности) я впадал в прорытую уже прежде колею грязных подозрений о ней и все глубже и глубже прорывал эту колею. То же делала и она. Если я имел основания ревновать, то она, зная мое прошедшее, имела их в 100 раз больше. И она еще хуже ревновала меня. И страдания, испытываемые мною от ее ревности, были совсем другие и тоже очень, очень тяжелые. Это выражалось так: живем мы более или менее спокойно, я даже весел, доволен, вдруг начинается разговор о самом обыкновенном, и вдруг она не соглашается с тем, с чем всегда, бывало, соглашалась. Мало того, я вижу, она без всякой надобности раздражается. Думаю, что она не в духе или, точно, ей неприятно то, о чем говорим. Но начинается разговор о другом, и опять то же, опять цепляет, и опять раздражение. Я удивляюсь, ищу: что? отчего? Она молчит, отвечает односложно или говорит, очевидно намекая на что-то. Я начинаю догадываться, что причина та, что я прошел по саду с ее кузиной, о которой я и думать не думал, или что-нибудь подобное. Я начинаю догадываться, но сказать это нельзя. Тем, что я скажу, я подтвержу ее подозрения. Я начинаю допытываться, спрашивать. Она не отвечает, а догадывается, что я понимаю, и еще более утверждается в своих подозрениях.

— Что с тобой? — говорю я.

— Ничего. Я такая же, как всегда, — говорит она, а сама, как сумасшедшая, говорит бессмысленные, ничем необъяснимые злые вещи.

Терпишь иногда, но иногда прорвется, раздражишься, и тогда прорывается и ее раздражение, и выливается поток ругательств и какое-нибудь уличение тебя в воображаемом преступлении. И всё это доведенное до самой превосходной степени, с рыданиями, слезами, беганьем из дому в самые необычные места. Начинаешь искать. Совестно перед людьми, детьми, но делать нечего. Она в таком состоянии, что ты чувствуешь — она на всё готова. Бегаешь за ней, отыскиваешь. Проходят мучительные ночи. И оба с истерзанными нервами наконец, после самых жестоких слов и обвинений, наконец затихаем.

Стр. 39, строки 5—6.

Вместо: — Я во всё время моей женатой жизни никогда не переставал испытывать терзания ревности. — в лит. ред.: — Да-с, ревность, безосновательная ревность — это условие нашей развращенной брачной жизни, и я всё время моей женитьбы никогда не переставал испытывать ее и мучаться ей.

Стр. 39, строки 7—9.

Вместо: И один из таких периодов кончая: Я особенно ревновал в это время, во-первых, потому, — в лит. ред.: Это было два периода: один — это был после первого ребенка, когда доктора не велели кормить, а кормила кормилица, я особенно ревновал, во-первых, потому,

Стр. 39, строка 12.

Вместо: во-вторых, потому, что — в лит. ред.: главное же потому, что

Стр. 39, строка 19.

Вместо: особенно злое выражение голоса — в лит. ред.: особенно злое выражение лица и голоса

Стр. 39, строка 31.

Вместо: не может разродиться, — в лит. ред.: не может родить,

Стр. 40, строки 11—12.

Вместо: Я только говорил про то, что она прекрасно сама кормила детей, — в лит. ред.: Я говорил про то, что она прекрасно кормила детей,

Стр. 40, строки 12—15.

Вместо: и что это ношение и кормление детей кончая: она кормила сама. — в лит. ред.: и что это кормление и ношение детей, вообще дети умеряли мои муки ревности, но зато вызывали другого рода мучения.

Стр. 40, строки 16—36.

Слов: — Где же они теперь, ваши дети? кончая: я и то благодарен. — в лит. ред. нет.

Стр. 40, строка 38 — стр. 43, строка 33.

Вместо: — Вот вы напомнили про детей. кончая: Жена была чадолюбива и легковерна. — в лит. ред.:

Дети пошли скоро один за другим, и пошло всё то, что бывает в нашем мире с детьми и с докторами. Да-с, дети, материнская любовь к детям — это тоже мудреная вещь. Дети для женщины нашего мира — не радость, не гордость, не исполнение призвания, а страх, тревога, неперестающее страдание, казнь; они прямо так и говорят, так и думают, так и чувствуют. И дети для них точно мучение, не потому, что они не хотят рожать, кормить и ходить за ними, — они, женщины с сильным материнским инстинктом, к которым и принадлежала моя жена, готовы на это, — но потому, что дети могут болеть и умирать. Они не хотят рожать для того, чтобы не полюбить, а полюбив, не бояться за здоровье и жизнь ребенка. Для этого же они не хотят кормить. «Если буду кормить, — говорят они, — я слишком полюблю его, а что как он умрет?» Оказывается, что им бы лучше было, если бы дети были гуттаперчевые, такие, которые не могли бы болеть и умирать, а такие, которых бы всегда можно было починить. Ведь что за путаница в головах и в сердцах этих несчастных! Ведь для чего делают мерзости, чтобы не рожать? Для того, чтобы не полюбить. Любовь, самое радостное состояние души, представляется опасностью. А отчего это? Оттого, что когда человек не живет по человечески, то ему много хуже животного. Ведь женщина наша не умеет смотреть на ребенка иначе, как только на удовольствие. Больно, правда, рожать, но зато ручки.... Ах, ручки! Ах, ножки!.. Ах, улыбается! Ах, всё тельце! Ах и чмокает, икает! Одним словом, животное материнское чувство — чувственность. Мысли же о том таинственном значении появления нового человеческого существа, которое заменит нас, нет никакой. Нет того, что при крещении говорят и делают над ребенком. Ведь никто не верит в это, а между тем ведь это было не что иное, как напоминание о человеческом значении младенца. Это бросили, не верят, а ничем не заменили, и остались одни ленточки, кружева, ручки, ножки. Осталось то, что есть у животного. Но дело в том, что у животного нет воображения, нет предвидения, нет размышления, нет докторов, да, опять докторов. У курицы, у коровы — зачичкался цыпленок, теленок издохнет, она поквокчет, помычит и живет дальше. А у нас заболеет ребенок — что такое? как лечить? где лечить? какого выписывать доктора? куда ехать? Ну, а если помер — где-же ножки, ручки? зачем всё это было? зачем эти мученья? Корова не спрашивает этого, и вот от этого дети — мученье. У коровы нет воображенья, и потому она не может думать того, как бы она могла спасти ребенка, если бы сделала то-то и то-то, и поэтому ее горе, сливающееся с физическим состоянием и продолжающееся определенно короткое время, есть состояние, а не горе, которое раздувается при праздности и сытости до отчаяния. У нее нет рассудка, который бы спрашивал, зачем это? Зачем перенесены были все страдания, зачем вся моя любовь, если они должны умереть? Нет рассуждения, которое говорило-бы, что впредь и не нужно рожать, а если родишь нечаянно, не нужно кормить и вообще не нужно любить, а то хуже. А так именно рассуждают наши женщины. И выходит, что когда человек не живет, как человек, то ему хуже животного.