Pierre возвратился вечером с ответом князя Андрея.
< — Ну, что? — спросила Наташа, красная и дрожащая. — Простил?
— О, да, — отвечал Pierre, — но...
— Нет, ничего, — закричала Наташа, — я никогда не буду его женою. Вы знаете, что я люблю и любила его одного, но я не достойна его.
Pierre ничего не сказал, потому что он не имел ничего утешительного сказать Наташе. Князь Андрей, которого он нашел твердым, веселым и спокойным, в первый раз в жизни вышел из себя и с трясущимися губами сказал Pierr’у:
— Ежели ты хочешь быть моим другом, никогда, никогда не говори мне о ней. Я спокоен и счастлив и ей не желаю зла. Только, ради нашей дружбы, никогда, никогда не упоминай о ней.>
Она отпросилась у матери, удивлявшейся и боявшейся за религиозную страстность дочери, исповедоваться не дома, а в церкви у отца Анисима в Успеньи на плоту. Там она за ширмочками у крылоса и исповедовалась, между кучером и купцом и его женою. Священник Анисим, усталый от тяжелой службы, ласково и небрежно взглянул на Наташу, покрыл ее эпитрахилью и грустно выслушал ее, с рыданиями вырвавшиеся, признания. Он отпустил ее с коротким и простым увещанием не грешить, которое Наташа поняла так, как будто каждое слово это выходило с неба. Она пришла домой пешком и в первый раз со дня театра, спокойная и счастливая, заснула.
На другой день она еще счастливее пришла после причастия, и с тех пор графиня с радостью заметила, что Наташа стала оживать. Она принимала участие в делах жизни, пела иногда, много читала из книг, которые ей привозил Pierre, сделавшийся домашним человеком в доме Ростовых, но уже никогда к ней не возвращалась прежняя живость и веселость. Она постоянно перед всеми имела вид и тон виноватой, для которой всё было слишком хорошо по ее преступлениям.
* № 168 (рук. № 89. T. III, ч. 1, гл. XVI—XXIII).
<Ростовы зажились всю весну и лето в Москве. Сначала задержали дела, потом уж не к чему было. Pierre жил также в Москве, во-1-х, потому, что там не было его жены, во-2-х, потому, что нигде он не был более, как рыба в воде, как в Москве, в-3-х, потому, что тут жили Ростовы, у которых он бывал каждый день.[261]
В 1-х числах июля было получено письмо Nicolas. Всё семейство в сборе сидело в кабинете графа. Графиня держала платок, граф, весь красный, сидел, держась за ручки кресла.[262] Соня, с видимым усилием над собой, читала. Наташа, опустив глаза, смотрела то вперед себя, задумчиво, то на Петю.[263] Наташа теперь во всем, даже в письме брата, видела одни свои стыд и горе. Слушая письмо брата, она думала о том, как он понимает ее разрыв с князем Андреем и узнает ли он когда-нибудь всё, что было.
Петя с блестящими глазами, красный, оглядывался, и особенно на Наташу. Пете было 14 лет, он готовился к университету, но ему яснее всех было, что он никогда не приготовится, потому что не только плохо учится, но забывает то, что выучит. Когда Соня прочла то место, в котором Nicolas говорил, что отечество дороже всего, старый граф засопел, как будто откупорили стклянку с уксусной солью под самым его носом, и графиня, видимо, решительно не понимая, что такое значило отечество, одобрительно покачала головой.
— Да, он прав, он прав, главное, — сказал граф, целуя руку плачущей жены. — Что делать, такое время. Я горжусь им. Отечество... — Граф не договорил. Слово отечество было привычно непреодолимо трогательно для него.
— Всё ж [?] он не жалеет меня, — сказала графиня.
— Маменька, уж в скольких он был сражениях, а я так знаю, знаю, что он останется жив, — сказала Наташа. — Маменька, разве вы не верите, что бог оставит вам его?..
Все замолчали. Так странны были от Наташи эти простые, наивные, краткие слова.
— Петя, принеси воды maman, — сказал старый граф.
Петя встал, еще раз вспыхнув, и вместо того, чтобы идти за водой, он подошел к отцу и, сжав левый кулак, начал им махать еще прежде, чем говорить, и заговорил:[264]
— От того, что он правду пишет истинную... от того, что я принесу, может и всякий принести воды, а я вам хотел сказать, что, когда дело коснулось отечества, так я не хочу на печи лежать... а я пойду на войну, как вы хотите... потому что я не могу, когда сам государь всех призывает...
Как ни долго и мучительно одиноко, уже недели 2, передумывал эту речь маленький Ростов, она не произвела не только ожидаемого им, но никакого действия. На него оглянулись.
— Полно, перестаньте, Петя, — недовольно сказала графиня.
— Ну, ну, воин, — шутливо сказал Илья Андреич.
Петя оглянулся за сочувствием на Наташу, которой он сообщил прежде свои планы и в сочувствии которой он был уверен, но и Наташа делала ему неодобрительные знаки, означавшие, что теперь ему лучше замолчать об этом.
— Коли так и все против меня, я прямо один пойду к главнокомандующему и запишусь, вы не можете остановить меня, коли бы я шел на что-нибудь...
— Полно, Петя, не говори этого, всё можно сказать после, — сказала Наташа и вывела его.
В этот вечер Наташа долго тайно совещалась с Петей и тайно посылала записку к Pierr’у.
«Chère et aimable comtesse, — отвечал Pierre, — quoique vos désirs soient les ordres pour moi[265] и т. д., — писал он на французском языке, — я бы не желал вмешиваться в ваши семейные дела и заслужить неудовольствие ваших родителей, которых я так люблю и уважаю, хотя желание моего маленького тезки самое благородное и милое, которому я вполне сочувствую. Я буду к вам обедать, и всё переговорим».
Это было в воскресенье. Наташа со времени своего говения, хотя и с некоторыми отступлениями, продолжала исполнять те христианские обязанности, в неисполнении которых она так раскаивалась: она ела постное, ходила к обедне и старалась исполнять все 10 заповедей и, само собой, не раз отступала от них. Но одна только заповедь и заповедь, которая не была написана в числе 10, была всегда исполняема ею, и она ни разу не изменила ей. Это была заповедь[266] смирения и отрешения от земных радостей.>
С самого того страшного времени, когда она написала князю Андрею письмо и поняла всю злобу своего поступка, она не только избегала всех внешних условий радости: балов, катаний, концертов, театров, но она ни разу не смеялась так, чтобы из-за смеха ее не видны были слезы, она не могла петь. Как только начинала она смеяться или петь, слезы душили ее — слезы раскаяния, слезы воспоминания о том невозвратимом, чистом времени, слезы досады, что так задаром погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива. Смех и пенье особенно казались ей кощунством над прошлым горем.[267]
О кокетстве она и не думала. Никогда ей не приходилось даже воздерживаться. Она говорила — и это было совершенно справедливо — все мущины были для нее совершенно то же, что шут Нат[алья] Иван[овна].
Внутренний страж твердо воспрещал ей[268] всякую радость. Да и не было в ней всех прежних интересов жизни из того девичьего, беззаботного, полного надежд склада жизни.[269] Как часто (и чаще всего) вспоминала она эти осенние месяцы,[270] когда она была невеста, проведенные с Nicolas на охоте. Что бы она дала, чтобы возвратить хоть один день из них. Но уж это навсегда кончено было. Предчувствие не обманывало ее тогда, что это состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше. Но жить надо было.[271] И это было всего ужаснее. Одно время жизнь ее была наполнена религией, которая открылась ей стороной смирения, от которой так далека она была в прежней жизни. <Обедня и церковная служба были одними из лучших ее наслаждений. Она любила слышать: «Миром господу помолимся», думая, как она соединяет себя в одно с миром кучеров и прачек, она любила видеть раскрытые царские двери, непонятные, таинственные движения и непонятные слова. Ей радостно было именно то, что она не понимает и не может ни она, никто понять этого. Она пошла к обедне в это воскресенье. Перед Евангелием знакомый ей священник вышел из алтаря с тетрадью и стал на колени. Все зашумели, становясь. Наташа[272] в белом платье, слушала, как всегда, службу с нежной набожностью, но кроме того она уж чувствовала чувство жизни, которого прежде не испытывала. Каждое слово службы имело для нее живое, сильное значение.[273]
261
На полях: Н[аташа] хочет приподняться и не может, как птица.
В Москве получен Манифест.
262
Зачеркнуто: Наташа смотрела то на того, [то на] другого блестящими глазами и хотела уйти и не смела.
263
Далее до конца абзаца позднейшая вставка на полях.
264
На полях: Оболенский, ему 15 лет — поступил.
265
[Дорогая и любезная графиня, хотя ваши желания для меня — приказ]
266
Зачеркнуто позднее: печали и надписано: смирения
267
Далее до конца абзаца — позднейшая вставка на полях.
268
Зачеркнуто позднее: это и надписано: всякую радость.
269
Зач. позднее: а жить надо было. Нe было ничего, что бы
270
След. четыре слова вписаны позднее.
271
Зач. позднее: И жизнь ее наполнили два чувства: религия и возмущение против Наполеона, осмелившегося презирать Россию и дерзавшего завоевать ее. Религия, охватывая каждого человека, редко человеку открывается всеми своими сторонами. Для одного — надежда будущей жизни, для другого — самоотвержение, для 3-го — мистичное объяснение всего, для 4-го — смирение. Для Наташи она открылась Вместо зачеркнутого на полях написаны дальнейшие пятнадцать слов.
272
Зач. позднее: была особенно набожно раздражена этот день. Она плакала при простых словах ектеньи. Она Дальнейший текст, кончая: не испытывала вписан вместо зачеркнутого.
273
На полях: М[ихайловский]-Д[анилевский], 259, 1 т.