Однако меня донесли до полосы, по которой бегают рычащие коробки и понесли дальше. Эти места я тоже знал — иногда меня приносили сюда побегать среди кустов и пожевать травки. Но и тут Папа меня не отпустил. Я оглядывался, высунув голову из сумки, а Мама и Человеческий сынок говорили мне что‑то теплое–теплое.

Мы вошли в огромный дом, который был в два раза выше нашего, и вскоре оказались в чужой квартире. Впрочем, запах там мой был, но очень слабый, тающий. Значит, я был здесь когда‑то, но не запомнил. Не запомнил я и двух людей, которых мои родные называли Бабушкой и Дедушкой.

Меня опустили на пол. Я прошелся по квартире, потыкался во все углы, и вернулся к Папе.

— Мы вечером уезжаем, — сказала Мама. — Пусть Мишель побудет пару недель у вас.

И они, мои родные, ушли. Я лег спать, чтобы они поскорее вернулись и забрали меня. Вечером я съел кусок рыбы, попил молока и уселся возле входной двери. Я знал — дома все собираются вечером. Время шло, но ни Паны, ни Мамы, ни Человеческого сынка не было.

Бабушка и Дедушка смотрели в ящик, где двигались и разговаривали люди только маленькие. Такой же ящик есть и в нашем доме, и я его по–своему люблю. Пока он говорит, можно к кому угодно забраться на колени и подремать, чувствуя как ласковая рука перебирает тебе шерсть на животе или на спине.

Родных людей все не было, и я несколько раз мяукнул под входной дверью. На меня накричали — не зло, но голос Бабушки был прохладным. Вскоре длит погас. Погас и яркий свет. Я забрался в кресло и решил спать — родные иногда задерживаются, что мне делать, как не спать.

Так сменилось несколько периодов света и тьмы. Я могу ждать долго, я научился быть одиноким (за это потом всегда такие жаркие ласки!). Но запахи… Здесь все было чужим! Я стал метить дом — кресло, диван, углы. От этого он, увы, не стал роднее. Кроме того, каждый раз я был бит — не смертельно, но с пожеланием «чтоб ты сдох», смысл которого не известен мне до сих пор.

А с балкона приходили другие запахи. Земля и деревья здесь были раза в три дальше, чем у меня дома. Они даже пугали своей глубиной. Но именно оттуда изредка прилетали тихие неуловимые запахи — следов Папы н Мамы, Человеческого сынка. Все это было там — внизу.

Где‑то там, за этими запахами, угадывался настоящий дом. Где все родное, где Папа, Мама, Человеческий сынок, которые почему‑то все не идут и не идут.

Я не мог уже спать. Мне хотелось умереть от холода, который в этом доме исходил от всех вещей, от голосов чужих мне людей. Но зачем умирать, когда есть родные запахи, когда они указывают дорогу?!

Я много раз пытался выскочить во входную дверь, но ее крепко стерегли. Я много раз ходил по перилам балкона (тут он был огромный), даже захаживал к соседям. Никакого пути вниз не было. Не за что зацепиться, некуда перепрыгнуть, не по чему нельзя спуститься. Около балкона летали птицы. Я запомнил: Дедушка и Бабушка называли их ласточками. Я посматривал на них. Так уж я устроен, что все, что движется и летает, привлекает мое внимание. Дома, например, я мог гоняться по всей квартире за ночной бабочкой, взлетая за ней по ковру под потолок и запрыгивая на стенку. Но это вовсе не значит, что я только и думаю об охоте. Я думаю о родных мне людях, которые девались неизвестно куда, о своем доме. Я знаю, чувствую: он рядом, он никуда не девался, там везде следы моих лап, моя серая шерстка, которую я постоянно теряю. Там прекрасные запахи монх жен — Анфисы и несравненной Моти.

Днем я обычно сплю. А по вечерам, когда меркнет этот противный свет, когда приходит прохлада, начинаю жить и… тосковать. Вечером и ночью я отчетливо вижу все, что днем расплывается, колеблется, сверкает. Я сижу тихонько на перилах балкона и в который раз всматриваюсь в кусты и деревья, что растут внизу. Там гуляют мои родичи. Они охотятся и дерутся, они заводят любовные песни — мне так хочется к ним, мне так одиноко.

То, что случилось прошлым теплом, тогда, у Дедушки с Бабушкой, я помню и сейчас, хотя обычно все напрочь забываю.

Да, я снова сидел на перилах балкона. Светлая пора только начиналась, и над головой носились и попискивали птицы. Я не обращал на них внимания — надоели. Вдруг внизу, во дворе, появился светловолосый мальчик. Я вскочил. Человеческий сынок! Мальчик уходил. Я примерился и… прыгнул в зеленую крону самого высокого дерева. Вспарывая лапами листья, ломая мелкие ветки, я летел вниз, пытаясь уцепиться за что‑нибудь когтями. Удар! Я, конечно, спружинил лапами, но удар был настолько сильным, что на какое‑то время я перестал видеть и слышать.

Очнулся я на толстой ветке. Мальчик уходил. У него был чужой запах и я понял: это Человеческий сынок, но другой, не мой. В следующий миг на меня набросились ужас (как я мог прыгнуть с такой высоты?!) и боль в животе и грудке — я все же сильно ударился о ветку. Когти мои так глубоко вонзились в кору дерева, что я не сразу их освободил. Земля теперь была близко, но ужас и боль не давали мне двинуться, и я застонал. Помню несколько фраз, значение которых я не понял, но которые, очевидно, относились ко мне:

— Чей это кот орет?

— Упал с пятого этажа. Повезло — на дерево попал.

Затем голос Бабушки:

— Это он за ласточками полетел.

Потом меня сняли с дерева и отнесли обратно в чужой дом.

Сегодня вечером, как я уже упоминал, в разговорах родных мне людей мое имя звучит особенно часто.

— Я не верю, что он прошлым летом прыгнул за ласточками — говорит Папа. — Тосковал, гадил, а затем собрался домой. У котов, кстати, есть особое чутье. Похожее на телепатию. Я читал где‑то об одном английском докторе из графства Кент. Он приехал с котом по имени Битл в Лондон и… потерял там своего любимца. А через полгода Битл вернулся домой. Семьдесят пять миль проплутал бедный кот. Представляете?! Перебрался через Темзу, через парк Мидуэй… В сравнении с одиссеей Битла, нашему Мишуку домой добраться — раз плюнуть. Через дорогу перебежал — и дома.

— А другой кот добирался домой пятьсот миль, — перебивает Папу Человеческий сынок. — Из Глазго в Корнуэлл. А кошка Принс во время первой мировой войны, чтобы найти хозяина, пересекла Ла–Манш. А еще...

— Вы случайно не завели досье о котячих подвигах? — спрашивает Мама и вздыхает: — Так что все‑таки будем делать с Мишуком?

— Что тут придумаешь, — Папа тоже вздыхает. — Отпуск есть отпуск. Потерпит. Не так уж ему там плохо. А заскучает — пусть сюда принесут.

Я сижу на ковре и поочередно смотрю на родных мне людей. И что они обо мне говорят? Вот бы научиться понимать.

Мне давно хочется спать. Я зеваю, встаю, потягиваюсь. Затем подхожу к Маме и трусь об ее ноги — я привык спать у нее в ногах.

— Смотрите, — смеется Человеческий сынок. — Он Маму спать зовет.

Не подозревая ни о чем дурном, я иду на кухню. Вот моя рыба, никуда не делась. Ладно, съем ее утром, а сейчас и баиньки пора.

Утром… Меня берет Папа, поднимает над кроватью. Я даже не открываю глаз, так как привык — родные люди таскают меня и перекладывают, как им заблагорассудится. Меня запихивают в сумку. Это я тоже переношу спокойно, так как люблю всякие укромные уголки (я всегда забираюсь во все коробки, которые появляются в доме, во все шкафы, которые умею открыть).

Мы выходим из дому. Прогулка? Что может быть прекрасней! Я много раз просился на улицу и даже дважды сбегал, прошмыгнув во входную дверь, чтобы побродить в палисаднике перед домом.

Но мы идем дальше. Переходим через полосу, по которой бегают рычащие коробки, проходим мимо кустов и клумб, и тут я с ужасом понимаю: меня снова несут туда! В чужой дом. Из которого я, якобы, улетел за ласточками.

Я начинаю вырываться из сумки. Папа говорит мне что‑то ласковое, гладит по голове но я отчаянно цепляюсь когтями за сумку, пытаюсь выскочить из нее. Тогда Папа запихивает меня во внутрь и застегивает сумку. Я затихаю. Я понимаю: происходит нечто ужасное. Но как, как я могу воспротивиться, как мне сказать родным людям, что без них, без своего дома я умру?!