— Здравствуйте, дипломат! — сказал Дубков, подавая мне руку.
Приятели Володи называли меня дипломатом, потому что раз, после обеда у покойницы бабушки, она как-то при них, разговорившись о нашей будущности, сказала, что Володя будет военный, а что меня она надеется видеть дипломатом, в черном фраке и с прической à la coq, составлявшей, по ее мнению, необходимое условие дипломатического звания.
— Куда это ушел Володя? — спросил меня Нехлюдов.
— Не знаю, — отвечал я, краснея при мысли, что они верно догадываются, зачем вышел Володя.
— Верно у него денег нет! правда? О! дипломат! — прибавил он утвердительно, объясняя мою улыбку. — У меня тоже нет денег, а у тебя есть, Дубков?
— Посмотрим, — сказал Дубков, доставая кошелек и ощупывая в нем весьма тщательно несколько мелких монет своими коротенькими пальцами. — Вот пятацок, вот двугривенницик, а то ффффю! — сказал он, делая комический жест рукою.
В это время Володя вошел в комнату.
— Ну что, едем?
— Нет.
— Как ты смешон! — сказал Нехлюдов: — отчего ты не скажешь, что у тебя нет денег. Возьми мой билет, коли хочешь.
— А ты как же?
— Он поедет к кузинам в ложу, — сказал Дубков.
— Нет, я совсем не поеду
— Отчего?
— Оттого, что, ты знаешь, я не люблю сидеть в ложе.
— Отчего?
— Не люблю, мне неловко.
— Опять старое! не понимаю, отчего тебе может быть неловко там, где все тебе очень рады. Это смешно, mon cher.36
— Что ж делать, si je suis timide!37 Я уверен, ты в жизни своей никогда не краснел, а я всякую минуту от малейших пустяков! — сказал он, краснея в это же время.
— Savez vous, d’où vient votre timidité?.. d’un excès d’amour propre, mon cher,38 — сказал Дубков покровительственным тоном.
— Какой тут excès d’amour propre! — отвечал Нехлюдов, задетый за живое. — Напротив, я стыдлив оттого, что у меня слишком мало amour propre; мне всё кажется, напротив, что со мной неприятно, скучно.... от этого....
— Одевайся же, Володя! — сказал Дубков, схватывая его за плечи и снимая с него сюртук. — Игнат, одеваться барину!
— От этого со мной часто бывает.... — продолжал Нехлюдов.
Но Дубков уже не слушал его. «Трала-ла та-ра-ра-ла-ла», запел он какой-то мотив.
— Ты не отделался, — сказал Нехлюдов: — я тебе докажу, что стыдливость происходит совсем не от самолюбия
— Докажешь, ежели поедешь с нами.
— Я сказал, что не поеду.
— Ну, так оставайся тут и доказывай дипломату; а мы приедем, он нам расскажет.
— И докажу, — возразил Нехлюдов с детским своенравием: — только приезжайте скорей.
— Как вы думаете: я самолюбив? — сказал он, подсаживаясь ко мне.
Несмотря на то, что у меня на этот счет было составленное мнение, я так оробел от этого неожиданного обращения, что нескоро мог ответить ему.
— Я думаю, что да, — сказал я, чувствуя, как голос мой дрожит, и краска покрывает лицо при мысли, что пришло время доказать ему, что я умный: — я думаю, что всякий человек самолюбив, и всё то, что ни делает человек — всё из самолюбия.
— Так что же, по вашему, самолюбие? — сказал Нехлюдов, улыбаясь несколько презрительно, как мне показалось.
— Самолюбие, — сказал я: — есть убеждение в том, что я лучше и умнее всех людей.
— Да как же могут быть все в этом убеждены?
— Уж я не знаю, справедливо ли или нет, только никто кроме меня не признается; я убежден, что я умнее всех на свете и уверен, что вы тоже уверены в этом.
— Нет, я про себя первого скажу, что я встречал людей, которых признавал умнее себя, — сказал Нехлюдов.
— Не может быть, — отвечал я с убеждением.
— Неужели вы в самом деле так думаете? — сказал Нехлюдов, пристально вглядываясь в меня.
— Серьезно, — отвечал я.
И тут мне вдруг пришла мысль, которую я тотчас же высказал.
— Я вам это докажу. Отчего мы самих себя любим больше других?... Оттого, что мы считаем себя лучше других, более достойными любви. Ежели бы мы находили других лучше себя, то мы бы и любили их больше себя, а этого никогда не бывает. Ежели и бывает, то всё-таки я прав, — прибавил я с невольной улыбкой самодовольствия.
Нехлюдов помолчал с минуту.
— Вот я никак не думал, чтобы вы были так умны! — сказал он мне с такой добродушной, милой улыбкой, что вдруг мне показалось, что я чрезвычайно счастлив.
Похвала так могущественно действует не только на чувство, но и на ум человека, что под ее приятным влиянием мне показалось, что я стал гораздо умнее, и мысли одна за другой с необыкновенной быстротой набирались мне в голову. С самолюбия мы незаметно перешли к любви, и на эту тему разговор казался неистощимым. Несмотря на то, что наши рассуждения для постороннего слушателя могли показаться совершенной бессмыслицею — так они были неясны и односторонни — для нас они имели высокое значение. Души наши так хорошо были настроены на один лад, что малейшее прикосновение к какой-нибудь струне одного находило отголосок в другом. Мы находили удовольствие именно в этом соответственном звучании различных струн, которые мы затрогивали в разговоре. Нам казалось, что недостает слов и времени, чтобы выразить друг другу все те мысли, которые просились наружу.
ГЛАВА XXVII.
НАЧАЛО ДРУЖБЫ.
С той поры, между мной и Дмитрием Нехлюдовым установились довольно странные, но чрезвычайно приятные отношения. При посторонних он не обращал на меня почти никакого внимания; но как только случалось нам быть одним, мы усаживались в уютный уголок и начинали рассуждать, забывая всё и не замечая, как летит время.
Мы толковали и о будущей жизни, и об искусствах, и о службе, и о женитьбе, и о воспитании детей, и никогда нам в голову не приходило, что всё то, что мы говорили, был ужаснейший вздор. Это не приходило нам в голову потому, что вздор, который мы говорили, был умный и милый вздор; а в молодости еще. ценишь ум, веришь в него. В молодости все силы души направлены на будущее, и будущее это принимает такие разнообразные, живые и обворожительные формы под влиянием надежды, основанной не на опытности прошедшего, а на воображаемой возможности счастия, что одни понятые и разделенные мечты о будущем счастии составляют уже истинное счастие этого возраста. В метафизических рассуждениях, которые бывали одним из главных предметов наших разговоров, я любил ту минуту, когда мысли быстрее и быстрее следуют одна за другой и, становясь всё более и более отвлеченными, доходят, наконец, до такой степени туманности, что не видишь возможности выразить их и, полагая сказать то, что думаешь, говоришь совсем другое. Я любил эту минуту, когда, возносясь всё выше и выше в области мысли, вдруг постигаешь всю необъятность ее и сознаешь невозможность итти далее.
Как-то раз, во время масленицы, Нехлюдов был так занят разными удовольствиями, что хотя несколько раз на день заезжал к нам, но ни разу не поговорил со мной, и меня это так оскорбило, что снова он мне показался гордым и неприятным человеком. Я ждал только случая, чтобы показать ему, что нисколько не дорожу его обществом и не имею к нему никакой особенной привязанности.
В первый раз, как он после масленицы снова хотел разговориться со мной, я сказал, что мне нужно готовить уроки, и ушел наверх; но через четверть часа кто-то отворил дверь в классную, и Нехлюдов подошел ко мне.
— Я вам мешаю? — сказал он
— Нет, — отвечал я, несмотря на то, что хотел сказать, что у меня действительно есть дело.
— Так отчего же вы ушли от Володи? Ведь мы давно с вами не рассуждали. А уж я так привык, что мне как будто чего-то недостает.
Досада моя прошла в одну минуту, и Дмитрий снова стал в моих глазах тем же добрым и милым человеком.