— Я пойду куплю закуски, а вы раскупоривайте бутылки, — с улыбкой ответила Наденька.
Петр Петрович оставил тон балагура и потешника, как только Петр Николаевич спросил его о Жуковском. Он сел, как-то притих и мягко, задумчиво-мечтательно заговорил:
— Помню первую его лекцию. Вошел высокий старик с окладистой бородой. Со всех сторон шепоток: «Профессор! Профессор!» А он обвел всех черными молодыми глазами и начал:
«Господа! Некогда римские жрецы — авгуры предсказывали будущее по полету птиц. Мы с вами не предсказываем, а творим будущее!»
Ох, Петюшка, такая в его лице была вера в нас, птенцов, так запали мне в сердце эти первые слова его, что, поверишь ли, все время слышу: «Мы с вами не предсказываем, а творим будущее!» Они, словно совесть, будоражат меня, зовут…
— А еще? — спросил Петр Николаевич. — Еще что он вам говорил? Неужто ты больше ничего не запомнил?
— Это я-то? Да я его слова, как стихи, как любимую песню, помню. Вот слушай… Одну из лекций Николай Егорович начал с рассказа о Сократе.
«Греческий философ Сократ, — сказал он, — за неуважение к богам был приговорен к смертной казни. И что же? Преданье рассказывает, что он спокойно выпил чашу с ядом, продолжая поучать своих учеников до последней минуты».
И еще мне запомнилось, кажется, в той же лекции, когда он говорил о Сократе:
«В науке нужны страсть, подвиг, готовность к любым испытаниям. Наука — поле, усеянное мириадами камней. Корчевать эти камни, высвобождать землю, которая должна плодоносить. И при этом не жаловаться на острые камни, на боль, кровь, грязь и ветер, а твердить про себя: „Прекрасно трудное!“»
Петр Петрович вздохнул:
— Да, Николай Егорович зажег не одну молодую душу любовью к науке!..
Петр Николаевич слушал своего друга и ему казалось, что он хорошо знает Николая Егоровича Жуковского, он часто слышал его негромкий голос, ободрявший в часы уныния, растерянности. Нет, Петр Николаевич не относился к тем, кто легко переносил неудачи, кто улыбался в ответ на пинки, наносимые судьбой. Тяжкая обида сжимала грудь, горькие слезы стояли в горле. Исподволь, мучительно рождалась упрямая злость, сила сопротивления…
Верно сказал Николай Егорович: наука — поле с острыми камнями. Корчевать камни, крепко стиснув зубы, корчевать, несмотря ни на что! Земля должна плодоносить!
С завистью глядел Петр Николаевич на Петра Петровича, который несколько лет учился у профессора Жуковского. «Хорошо бы встретиться с профессором!» — подумал Петр Николаевич. У него было много вопросов к ученому. Как Жуковский смотрит, например, на крены, столь неприятные для петербургских «пингвинов»? Разделяет ли он проблему автоматической устойчивости, модную сейчас на страницах авиационных журналов Франции, Америки да и России? Что скажет он о проекте аэроплана злополучного поручика Нестерова? Черт возьми, он забросал бы Жуковского вопросами!..
— Ты слышал, чем закончился перелет из Петербурга в Москву? — спросил вдруг Петр Петрович.
— Нет. Планер отвлек меня от газет. Рассказывай, друже, не тяни.
— Дров наломали — страшно сказать! Шиманский разбился, царствие ему небесное. Слюсаренко тяжело изувечен под Петербургом. Сергей Уточкин взлетел первым, да у деревни Вины потерпел жестокую аварию. В общем, как говорится, кто — по грибы, кто — по ягоды. До Москвы долетел один Васильев. Семьсот шестьдесят два километра пролетел за девять с половиной часов, не считая времени, затраченного на промежуточные посадки! Все газеты теперь воскуривают Васильеву фимиам.
— Да… — сказал Петр Николаевич и задумался.
— Что — да?
— Полеты наших авиаторов еще до крайности несовершенны, в них, понимаешь ли, не чувствуется победы гордого духа над косной материей. Не улыбайся, пойми меня правильно… Какая-то рабская зависимость пилота от капризов стихии!
— Разве у Сергея Уточкина есть что-нибудь рабское? Или у Васильева? — недоверчиво усмехнулся Петр Петрович.
— Я говорю не о душевных качествах этих людей, а о летных свойствах. Уточкин вон на удивленье всей Одессе по знаменитой лестнице на автомобиле проехал, пятнадцатью видами спорта овладел, в газетах хвастался: «Никому за мной не угнаться», — а в полетах и впрямь никому за ним не угнаться… по числу аварий!
— Злой ты сегодня, Петрусь, — незлобиво упрекнул Петр Петрович.
— Злой!.. Потому что летают у нас неграмотно, дико, нелепо! А ученые дятлы твердят о создании «автоматической устойчивости». И тогда, дескать, посади медведя на аэроплан — и тот летать будет!.. Глупые сказки все это, не более!
— Вот тут я с тобой согласен! — пробасил Петр Петрович. — Медведь летать может только в цирке, да и то такого аттракциона еще никто не придумал.
— У нас на аэроплан смотрят, как на забаву. На ипподромах продают билеты — поглядеть на диковину, поднимающую человека в небо. Но чую я, Петр, авиация из забавы скоро превратится в полезное приобретение человечества.
Когда Наденька вернулась с огурцами, колбасой и прочей снедью, ее взору предстала следующая картина: бутылки стояли нераскупоренными. Скатерть сползла на пол, два Петра рассматривали чертежи аэроплана и отчаянно спорили.
— Теоретическую механику у нас преподавал сам Жуковский! — гремел Петр Петрович, тыча кулаком в чертеж.
— Ну, знаешь ли, Михайловское артиллерийское училище славится не менее Политехнического института, и я знаю механику не хуже тебя! Да, да, не хуже! Предлагаемый мною хвост не подходит к институтским меркам, оттого ты и споришь! Не по правилам, да? Но правила тоже имеют обыкновение стареть. На свете все стареет, уважаемый председатель Нижегородского общества воздухоплавания!
Наденька звонко рассмеялась:
— Петушиный бой! Будь на вас перья — ни одного не осталось бы!..
Отпуск был на исходе, и Петр Николаевич решил снова поехать в Петербург попытать счастья. Маргарита Викторовна одолжила денег в нескольких богатых домах, где она давала уроки музыки, и передала сыну сумму, едва хватившую на билет и одну неделю жизни в Петербурге при условии питания в самой скромной кухмистерской; Петр Петрович снабдил советом обратиться в Императорский аэроклуб и, разумеется, энергичней работать локтями, «ибо кто ловит ртом мух на земле, тот пусть не рассчитывает на успех в небе»; Наденька пожелала удачи, хотя долго не одобряла новой поездки, — и с этим, нельзя сказать чтобы надежным, багажом Петр Николаевич отправился в столицу.
В Петербурге Петр Николаевич с трудом разыскал Императорский аэроклуб, помещавшийся в двухэтажном доме недалеко от Московских ворот. Мужчина средних лет с темным остроносым лицом окинул вошедшего тем небрежно-насмешливым взглядом, в котором нетрудно было прочесть: «И какого там еще безумца господь несет?», — и спросил:
— Чем могу служить?
— Я ищу возможности поступить в школу летчиков.
— Гм… Ищете возможности. Вы, если не ошибаюсь, артиллерийский офицер?
— Да. Но я уже несколько лет занимаюсь авиацией и чувствую здесь настоящее призвание.
— Ну, и достигли, вероятно, каких-нибудь успехов?
Остроносый смешно оттопырил нижнюю губу и лукаво усмехнулся. Петр Николаевич был так взволнован, что не почувствовал иронии.
— Вот мой проект, — сказал он, вынимая из кармана сложенный вчетверо большой лист бумаги.
— Ого! Да у вас, батенька, целое произведение. Ну, объясняйте.
— Мой аэроплан не имеет вертикального оперения. Хвост его раздвоен, как у ласточки. Концевые части хвоста служат рулями высоты и одновременно рулями крена — при координировании действия ими с перекашиванием крыльев. Фюзеляж, как видите, имеет веретенообразную форму…
— Какова общая площадь крыльев и хвоста?
— Сорок квадратных метров, — ответил Петр Николаевич.
— Мощность мотора?
— Я думаю обойтись мотором мощностью в пятьдесят лошадиных сил.
Петр Николаевич с замиранием сердца ждал отзыва. Да, это было его первое произведение, продукт многих месяцев труда. Еще жива была владивостокская рана в его душе, когда Петербург отклонил первоначальный вариант проекта. Сейчас лицо его собеседника, в первую минуту показавшееся неприветливым и отчужденным, постепенно теплело, губы складывались в улыбку, но уже не лукаво-насмешливую, а добрую, простодушную. Он долго, не отрываясь, смотрел на проект, потом, покраснев и подняв брови, повернулся к Петру Николаевичу: