Блок связывает свой интерес к фаюмскому портрету с археологией, хотя, в отличие от Мережковского, он не принадлежал к ученым поэтам или романистам русского символизма. В очерке археология ассоциируется с поэзией и любовью: «Археолог — всегда немножко поэт и влюбленный, — замечает автор. — Для него — любовный плен Цезаря и позор Акциума — его плен и позор. Чтобы скрыть свой кабинетный стыд, он прячется за тенями императора и триумвира», оправдывая себя роковой потерей власти Цезаря и Антония под влиянием чар Клеопатры[334]. Однако это высказывание двусмысленно, ибо неясно, кто испытывает «кабинетный стыд»: археолог, который отождествляет себя с предметами изучения и погружается в эротические фантазии о них, или поэт, присвоивший себе задачи археолога. Прячась в тени древних, живущие прошлым археолог и поэт сливаются в одной фигуре, которая, в свою очередь, также сливается с историческими возлюбленными Клеопатры. Автор уходит в римско — египетский палимпсест от настоящего и будущего — что, вероятно, и является настоящей причиной «кабинетного стыда», пассивного, невластного над судьбой мужчины.

Известное стихотворение Блока «Клеопатра», хотя и иное по жанру и настроению, тоже помещает египетскую царицу в пространство музея, в котором (как впоследствии поэт напишет в «Молниях искусства») он надеялся «похитить у времени хоть одно мгновение ни с чем не сравнимого восторга»[335]. Оно было написано до итальянского путешествия, в 1907 г., и вдохновлено фигурой Клеопатры в Петербургском музее восковых фигур (Музей — паноптикум). (Тот открылся несколькими годами ранее на Невском проспекте, д. 86.) Центральный образ стихотворения — восковая фигура царицы:

Открыт паноптикум печальный

Один, другой и третий год.

Толпою пьяной и нахальной Спешим…

В гробу царица ждет.

Она лежит в гробу стеклянном,

И не мертва и не жива,

А люди шепчут неустанно

О ней бесстыдные слова.

Она раскинулась лениво —

Навек забыть, навек уснуть…

Змея легко, неторопливо

Ей жалит восковую грудь…

Я сам, позорный и продажный,

С кругами синими у глаз,

Пришел взглянуть на профиль важный,

На воск, открытый напоказ…

Тебя рассматривает каждый,

Но, если б гроб твой не был пуст,

Я услыхал бы не однажды

Надменный вздох истлевших уст:

Эротическая утопия: новое религиозное сознание и fin de siècle в России _17.jpg

Паноптикум в Петербурге

«Кадите мне. Цветы рассыпьте.

Я в незапамятных веках Была царицею в Египте.

Теперь — я воск. Я тлен. Я прах». —

«Царица! Я пленен тобою!

Я был в Египте лишь рабом,

А ныне суждено судьбою

Мне быть поэтом и царем!

Ты видишь ли теперь из гроба,

Что Русь, как Рим, пьяна тобой?

Что я и Цезарь — будем оба

В веках равны перед судьбой?»

Замолк. Смотрю. Она не слышит.

Но грудь колышется едва

И за прозрачной тканью дышит…

И слышу тихие слова:

«Тогда я исторгала грозы.

Теперь исторгну жгучей всех

У пьяного поэта — слезы,

У пьяной проститутки — смех»

[336]

.

Это исполненное театральности декадентское стихотворение прославляет власть и былую славу Клеопатры, существующую на грани между смертью и жизнью. Местом почитания становится паноптикум: восковая фигура, укрытая прозрачным покровом и выставляемая в стеклянном гробу, и в смерти длит жизнь египетской царицы. Поместив ее в музей восковых фигур, Блок изображает историю как эстетический объект — бальзамированный труп женщины, оживающий, как механическая кукла, при нажатии пружины, от укуса змеи. Подобно Николаю Федорову, он представляет музей местом оживления. «Музей есть не собрание вещей, — пишет Федоров, — а собрание лиц; деятельность его заключается не в накоплении мертвых вещей, а в возвращении к жизни останков отжившего, в восстановлении умерших, по их произведениям, живыми деятелями»[337].

Металлическая пружина, спрятанная в восковом теле Клеопатры, приводит в действие смертоносное жало змеи на ее восковой груди и в то же время становится метафорой вожделеющего взгляда зрителей — поэта и толпы. В отличие от «Взгляда египтянки» здесь пассивным субъектом является царица. Как‑то дождливым днем Корней Чуковский наблюдал, как Блок в Петербургском музее восковых фигур стоял зачарованный механизмом, жалящим грудь Клеопатры[338].

Образ поэта, который сливается с толпой, приходящей поглазеть на проституируемое тело Клеопатры, напоминает фигуру бодлеровского фланера, пересекающего пространство города по горизонтали (хотя лирический герой Блока также вертикально погружается в историю). Эта реминисценция знаменует одну из первых попыток Блока преодолеть лирический солипсизм, что выражается в присоединении поэта к анонимной толпе. Составной образ одновременно является откликом на бодлеровскую фигуру поэта — проститутки, которую автор в своих «Интимных дневниках» связывает с фланером. В то же время лирический герой Блока выступает и в качестве придворного поэта, при этом все три эти ипостаси присутствуют в голосе народа, опьяненного Клеопатрой («В гробу царица ждет»). Декадентское умножение личностей героя на этом не заканчивается: поэт- проститутка принимает еще одну роль, становясь двойником Клеопатры, исторической царицы — блудницы. В Египте он был лишь рабом, но здесь стремится войти в историю, как Цезарь, и стать поэтом — царем, как Пушкин, как и во «Взгляде египтянки»[339]. В лирическом герое стихотворения поражает фрагментация личности, рассеянной в пространстве города и истории.

«Клеопатра» фактически становится набором декадентских топосов, выхваченных из различных культурных дискурсов. Источником образа паноптикума как локуса истории могло стать не только явное восхищение Блока восковой фигурой Клеопатры на Невском, но и декадентские сочинения популярного польского писателя Станислава Пшибышевского, с витиеватой прозой которого поэт был хорошо знаком. Как пишет Белый в «Арабесках», герои Пшибышевского сравнивали культуру с музеем — паноптикумом; далее там же Белый и сам называет историю «музеем — паноптикумом»[340]. Если рассмотреть восковую фигуру Клеопатры в контексте статьи Блока о русском символизме 1910 г. (где та помещается в анатомический театр), в памяти возникает позитивистская метафора анатомирования, источник одной из ключевых метафор реализма. Однако в декадентском дискурсе анатомирование утратило свои идеологические коннотации и стало просто художественным образом.